Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не отдавая себе отчёта, разворачивается и идёт вслед за ними – лишь бы не быть в этом бедламе.
Вон дальняя дверь. Открылась – закрылась. Один звук. Дверь неподвижна, из-под неё пробивается свет. Артём сам открывает её и входит.
А шагнув, замирает – в этой комнате, единственной, сохранилась мебель. Не вся, нет, но стоит у окна старый письменный стол. Кривой, расхристанный. С зелёным сукном на столешнице.
Скрипят ножки по полу, скрипит под чьей-то тяжестью стул. Слышен звук – странный, тихий. Как будто чем-то металлическим легонько постукивают о стекло.
Чернильница, догадывается Артём. Чернила, макают перьевую ручку. Снимают лишнее о край.
Он понял, что никогда не видел чернильницы, только на картинках.
Скрип по бумаге, царапающий тихий звук. Шелест. Падает на стол призрачный свет.
И вдруг в этом свете Артём видит – вот они, узкие тетрадные листы, проявляются на столе, ложатся один подле другого, исписанные крупным, округлым, старательным почерком.
Медленно, будто боясь их спугнуть, он подходит к столу и тянет шею, как будто из-за чужого плеча.
«Имею сообщить, что Сухов, Анатолий Михайлович, 1919 г.р., беспартийный, мой сосед по квартире, студент химучилища, до сих пор поддерживает отношения с реэмигрантами из Харбина, передавая им сведения. Так, по его словам, буквально вчера он рассказал вернувшемуся из Харбина Матвееву о работе своего брата, Сухова Сергея Михайловича, 1909 г.р., который работает на военном заводе № 3. Брат проживает отдельно от семьи и давно порвал с ней всякие отношения, тогда как семья в составе родителей и самого Сухова А.М. до сих пор ведёт поддерживает отношения с группой харбинцев, о чём считаю своим долгом доложить…»
Артём застывает. В нём всё обмирает, как будто из тела разом откачали жизнь. Стоит и не дышит. Холод в груди, холод в ногах, лёд в голове.
А буквы продолжают проявляться, одна к другой, строчка к строчке:
«Также считаю необходимым доложить, что 25 октября 1937 года я слышал, как моя соседка, Шустова Л. И., говорила о своём муже, военном враче, Шустове И. С. Считается, что он погиб в 1932 г. при невыясненных обстоятельствах, однако я никогда не замечал, чтобы она ходила к нему на могилу или водила туда детей. В разговоре она обмолвилась о нём, как о живом. Могу предположить, что Шустов И.С. перешёл границу и находится сейчас на территории вражеского государства, не могу знать какого. Требую проверки данного факта. За проверкой готов следить. Также готов помогать делу любыми сведе…»
– Нет! Нет!
Что-то щёлкает у него в голове. Он плашмя падает на стол, ловит листы руками, закрывает, давит буквы, как мух, как злых насекомых. Не давятся: буквы ползут и ползут – всё больше и больше.
– Да нет же! Сдохни!
Он хватает листы, мнёт, пытается рвать. Бумага не рвётся. Она даже не сминается. Твёрже дерева, холодней гранита. Листы разлетаются из-под пальцев, падают на пол. Но видно их даже в темноте, при одном белом, мертвенном свете из окна:
«Детей считаю необходимым отправить в дом ребёнка, чтобы предотвратить пагубное влияние…»
«Мой сосед с первого этажа, Герцель М.Г., еврей, врач по специальности, в пятницу 28-го ноября заявил…»
– Неправда! Неправда! Ты совсем, что ли?! Гнида!
Он прыгает по бумаге, давит, давит, давит. Буквы ползут, как крысы. Неубиваемые. Неуничтожаемые. Вечные.
«Прошу учесть мои заслуги перед партией и Родиной и разрешить мне занять вышеназванную освободившуюся жилплощадь…»
Артём слышит, что кричит от бессилия. На самом деле, он уже ничего не чувствует, кроме одного – желания уничтожить, задавить, убить. Он бросается на пол, загребает под себя бумагу, ложится на неё всем телом, терзает и треплет зубами, слыша неприятный хруст песка.
А потом замирает.
Поворачивается на спину.
Смотрит в потолок.
Неправда. Всё неправда. Я в вас не верю. Вас не было. Ничего этого не было. Как-то ведь я жил всегда и не думал о вас. Хоть и знал, конечно, всегда знал. Но жил же как-то. Жил. Нет, я в вас не верю. Не верю.
Он засыпает от бессилия. У него приоткрыт рот.
Сначала он увидел потёртую доску. Моргнул и понял – паркет. Он лежал, скорчившись, подтянув под себя ноги. Откуда-то сбоку бил яркий солнечный свет.
Перевернулся, сел. Он был в комнате. Небольшая, пыльная, те же ошмётки, осколки и штукатурка на полу. Большое грязное окно, треснувшее в левом верхнем углу – трещина похожа на чей-то профиль. Солнце било из-за пыльного, как будто дымчатого стекла. Поднялся, и с волос посыпалась извёстка. Затряс головой, выбивая пыль. Брюки, рубашка, пиджак – так и не снял праздничный пиджак, молодца, – всё было грязное. И как домой в таком виде? Менты же сразу остановят, стоит отсюда выйти.
Стоит. Выйти. Внутри что-то нехорошо отозвалось. Он бы не удивился, если бы проснулся не здесь. Дома, на остановке у «Детского мира», в парке на лавочке, на работе, где-нибудь в коридоре Башни, в конце-то концов, – где угодно, но не здесь. Он бы не удивился, если бы всё это ему приснилось. Но всё было реально. Слишком.
Пахло пылью. Половицы скрипели. Мутное солнце из-за пыльного стекла нагрело воздух, и в комнате было душно, жарко. Воздух спёртый.
Одно непонятно: можно ли отсюда выйти?
Да ерунда! Как вошёл, так и выйду.
Он решительно направился к двери. Днём коридор не выглядел таким пугающим и даже казался короче. Пустая тихая лестница, при солнечном свете была почти уютной. В подъезде после духотищи, в которой он взопрел, была приятная прохлада каменного мешка. Колодец у лестницы – взгляд ухает вниз. Прыгая через ступеньки, скользя по изгибу перил ладонью, Артём спустился на первый этаж, к парадной двери, она оказалась двойной, деревянной, совсем древняя, он открыл первую – на себя, – потянулся, чтобы толкнуть вторую…
И остановился.
Он уже ожидал поток тепла и света, который вот-вот ухнет на него, особенно благостный после пыльного воздуха. Он уже готов был вдохнуть полной грудью. Как вдруг так резко дал по тормозам, что сам задохнулся.
Три ночи. Она сказала – три ночи. Он выдержал одну. Другой – две. И только кто-то, кого я не знаю, кого не могу угадать, – три. Значит ли это, что выходить нельзя? Значит ли это, что выйдя, уже не вернёшься? Значит ли это…
Он попятился, как будто стоял не перед дверью, а на краю обрыва. Вернулся в подъезд и сел на ступеньку. Его знобило. Голова гудела. Этого ли ты хотела от меня? Но зачем?
Нет, всё-таки, это глупо. Трое суток в заброшке – полдела. Но трое суток без еды. Без воды, в конце-то концов…
Он вскочил и полетел вверх по лестнице. Ворвался обратно в квартиру, бросился в кухню. Кран – большой, старый, с латунным вентилем, – вот он, торчит из стены.