Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иной раз в ходе тактических операций на Востоке мы сбрасывали на деревни зажигательные бомбы. Не могу сказать, чтобы мне это нравилось, но я был занят техническими проблемами и, направив самолет в пике, сбрасывал напалм в намеченный квадрат. При этом я ни о чем другом не думал. Сверху охваченный пламенем город являет собой неплохое зрелище.
Однажды утром, вернувшись после такой операции, я пошел в офицерскую столовую поесть. Мы были размещены на аэродроме под Токио, и один из наших японских слуг, пятнадцатилетний мальчик, обжег себе руку, плеснув на нее горячим супом. Как большинство восточных людей, он обладал немалым терпением и, заложив обожженную руку за спину, другой рукой разносил тарелки, а капавший с носа пот сбрасывал, тряся головой и не прерывая обслуживание. Я же не мог отвести взгляд от его руки, обожженной от локтя до плеча, где на коже уже появились пузыри. Этот мальчик начал действовать мне на нервы. Впервые за многие годы я вспомнил об отце, и о горбатом мальчике, и об уроках сестры Розы, внушавшей мне чувство долга.
Покончив с едой, я отвел япошку в сторону и попросил поваров дать мне мазь с дубильной кислотой. Таковой на кухне не оказалось, тогда я попросил их заварить чай и обложить компрессами руку мальчика. Внезапно до меня дошло, что за два часа до этого я спалил десяток или два десятка, а то и сотню людей!
Сколько я ни пытался прогнать эту мысль, я так и не сумел избавиться от воспоминания о японском мальчишке, его руке и его улыбке. Никакой внезапной перемены во мне не произошло, но со временем мое отношение к летчикам претерпело изменения. Я начал по-другому на них смотреть, и не уверен, что они мне нравились. Они были одной породы, а я — другой; они были настоящие, а я — фальшивка. Я стал ближе к тому, что успел забыть, и мне было не по себе; предстояло делать выбор. Мои вылеты кончились, моя служба тоже, и пришло время решать, хочу ли я делать карьеру в авиации. Стараясь принять решение, я довел себя до небольшого нервного срыва и провел некоторое время в госпитале. Не могу сказать, что я был очень болен, но все-таки это был нервный срыв, и я пролежал полтора месяца в постели, почти ничего не чувствуя. Встав на ноги, я узнал, что медики демобилизовали меня. Это уже не имело значения. Мне стало слишком трудно летать, да и рефлексы подводили. Мне сказали, что надо носить очки, и я понял, каково почувствовать себя стариком в двадцать два года. Но врачи ошиблись: я прекрасно обходился без очков, и зрение у меня наладилось, хотя все остальное находилось в прежнем состоянии. Лежа в постели, я вспоминал книги, которые читал, когда мне удавалось выбраться из приюта, и старался представить себе жизнь вне авиации — у меня неожиданно возникла надежда, что я могу стать писателем.
Для этой цели Дезер-д'Ор был, пожалуй, неподходящим местом, и, по правде сказать, я едва ли написал хоть слово, пока жил на этом курорте. Но я вообще еще не был готов к тому, чтобы начать работать, — мне нужно было время, нужно было горячее солнце.
Не знаю, смогу ли я объяснить, что мне не хотелось быть слишком чувствительным и не хотелось думать. Мне представлялось, что существуют два мира. Мир реальный, как я называл его, — мир войн, и боксерских клубов, и детских приютов на задворках, и в этом реальном мире сироты жгли сирот. Лучше было об этом даже не думать. Мне нравился другой мир, в котором почти все оставались живы. Воображаемый мир.
Но что-то я расписался… Через несколько дней начнется зимний сезон, и весь мой распорядок дня, когда я делил свое время между Доротеей в «Опохмелке» и Айтелом в «Яхт-клубе», изменится. Киноколония не пробыла в Дезер-д'Ор еще и недели, и маленькая история, которую я намерен рассказать, только-только начиналась.
С началом сезона пошли дожди — не обильные, но достаточные для того, чтобы в пустыне расцвели цветы. И люди потянулись из киностолицы. Кинодеятели заполнили отели, а домовладельцы, приезжающие на сезон, открыли двери своих особняков. На улице появились кинозвезды, а также игроки, преступники из светских кругов, манекенщицы, эстрадники, спортсмены, самолетостроители, даже один-два художника. Они приехали на самых разных машинах: на «кадиллаках», на красных машинах с открывающимся верхом и золотисто-желтых машинах с открывающимся верхом, на маленьких иностранных машинах и на больших иностранных машинах. Я же, когда начался сезон, полюбил стену вокруг моего дома, которая всегда обеспечивала приватность, и порой думал, какое неверное представление о городе складывается, наверно, у приезжающего на день туриста, который объезжает улицу за улицей и узнает о курорте столько же, сколько человек, прошедший по коридорам учреждения, знает о том, какие там кабинеты.
Айтелу претило это нашествие. Он стал предпочитать одиночество, и его редко можно было увидеть в отеле. Однажды, когда я заехал к Айтелу, в его спальне зазвонил телефон. В кабинете слышно было, как он разговаривал. Кто-то, только что поселившийся в «Яхт-клубе», приглашал его заехать, и после того, как Айтел повесил трубку, я почувствовал, что этот звонок взволновал его.
— Хотелось бы тебе познакомиться с пиратом? — спросил он со смешком.
— А кто это?
— Продюсер Колли Муншин.
— Почему вы называете его пиратом? — спросил я.
— Сам увидишь, когда с ним познакомишься.
Однако Айтел не мог поставить на этом точку. Мне кажется, он был раздосадован тем, что приглашение доставило ему такое удовольствие.
Муншин — зять Германа Тепписа, пояснил мне Айтел, а Теппис является главой «Сьюприм пикчерс». Муншин женился на дочери Тепписа и благодаря этому стал одним из самых крупных продюсеров киностолицы.
— Нельзя сказать, что он в любом случае не достиг бы такого положения, — добавил Айтел. — Колли невозможно остановить.
Он, как я выяснил, чем только не занимался: понемногу был торговцем, газетчиком, диктором на маленькой радиостанции, консультантом по общению с прессой, агентом актеров, помощником продюсера и, наконец, продюсером.
— Одно время, — продолжал Айтел, — он, по сути-, был посыльным при мне. Я раскусил Колли. Это человек, лишенный стыда. А человека, которому никогда не было за себя стыдно, не остановишь.
Айтел стал переодевать рубашку. По тому, как тщательно он выбирал галстук, я понял, что он относится к этому визиту не так небрежно, как ему хотелось бы.
— Не пойму, зачем ему надо видеть меня, — произнес он. — Наверное, хочет украсть идейку.
— Ну и что? — сказал я. — Нет ничего дешевле идей.
— Такая уж у него манера. Его вдруг начинает интересовать какая-то история. Собственно, ничего такого, к чему можно было бы приклеить ярлык. Некая туманная идея. И он приглашает безработного писателя на обед. Выслушивает соображения писателя, и они обговаривают сюжет. На следующий день он приглашает на обед другого человека. Поговорив с полудюжиной писателей, он получает готовый сюжет и сажает одного из своих пеонов под замок писать в какой-нибудь дыре. А когда сценарий готов, он может продать его студии под своим именем. О, это умный, цепкий, коварный человек… — Айтел исчерпал запас эпитетов.