Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вспомните, – ласково уговаривала ведущая участников передачи, – наверняка бывало, что вам не хватало воздуха или отнималась левая рука. Это и был своего рода желтый предупреждающий сигнал, включенный светофором вашего организма, и если бы вы…»
Черт, что же там было? Словно пыльные страницы семейного альбома, перебирал Валентин события прошлого, надеясь отыскать хоть что-то похожее на симптомы расстройства зрения и – надо же! – ничего не мог обнаружить. Да он и об очках-то никогда не думал, и это в свои семьдесят пять! Он вообще не мог вспомнить, болел ли когда-нибудь серьезно. Разве что кашель в тюрьме – даже туберкулез ставили, так ведь для зэков это вроде близорукости для библиотекарей: и болезнью не считается. А так – разве что в детстве и, кажется, грыжа (он попытался нащупать шов, но ничего не нашел – должно быть, зарос).
Точно, грыжа, и вроде бы даже перитонит был. Видимо, еле выходили, решил Валентин, вспомнив печальное лицо матери. Ее влажные от слез глаза Касапу ясно видел даже сейчас, и это было единственное, что он видел. Мать почему-то он запомнил именно такой – плачущей. Рыдания она всегда прятала, зарывшись головой в подушку. Горевала ли мать из-за мужа – отца Валентина, кто теперь ответит? Да и был ли он мужем, был ли Валентину отцом? Ясно одно: страдала мать из-за мужика, этого неизвестного, то ли мужа, то ли отца, которого Валентин никогда не видел, во всяком случае, не запомнил. Помнится, бабка Евдокия, тетушка матери, обнимала ее, содрогавшуюся в рыданиях, за плечи и ласково уговаривала: «Поставь за него свечку! Только огнем вниз – сама увидишь, ссохнется не по дням, а по часам».
Мать ва…!
Господи!
Господи, мать вашу!!!
Валентин почувствовал, как холодный пот – липкий, тяжелый, как свинец, – из волос он что ли берется? – скатываясь со лба, с затылка, струится по шее, по груди и спине, повсюду оставляя за собой зловонные следы.
Господи, неужели?!
«Давай-ка я за тебя свечку поставлю», – повторила цыганка в голове Валентина и утопила пламя в его ладони.
Змея! Сука! Отродье дьявольское!
Проклятье!
Да-да, проклятье, мать вашу, проклятье! Оно самое! И до чего быстро сработало, а? Вчера прокляла, сегодня ослеп! Значит, не брехня все это про цыган? Про наговор, про их колдовскую силу?
Валентин вспомнил, как долго, уже будучи взрослым, завидев цыганку, он каждый раз инстинктивно сжимал губы – из детского страха. Считалось, сколько зубов успеет сосчитать цыган, столько лет и проживешь.
– Так ведь с закрытым ртом совсем ничего не сосчитает, – возразил как-то Валентин друзьям, таким же оборванцам, как он сам, – что ж тогда – сразу помирать?
Но пацаны только замахали руками – не задавай, мол, глупых вопросов, и Валентину ничего не оставалось, как верить и еще плотнее сжимать губы.
Теперь, может, цыганки подсчитали, сколько часов нужно Валентину, чтобы ослепнуть? Касапу снова прошиб пот. Помимо уймы неудобств, потеря зрения означала для него смерть, и не клиническую, а самую что ни на есть окончательную. Чем теперь заглядывать в дамские, чтоб их, сумочки?
Скорая! Срочно нужен врач! Может, еще можно что-то сделать. Валентин сполз с дивана и на ощупь пробрался в прихожую, где, пошарив, сбил трубку с телефона на пол.
Какой же там номер, подумал он и ужаснулся – номера скорой помощи он, хоть убейте, не помнил. Нет, раньше, в советские времена эти номера знали все: пожарная – 01, милиция – 02, скорая – 03 и так далее. Но сейчас к ним прибавили то ли одну, то ли две цифры. 1403, что ли? Или 2203?
Валентин тупо (он знал, что это выглядит именно так) пялился туда, где, если его не обманывали руки, располагался телефон, и вдруг увидел, как из сплошной белизны перед глазами выглядывают, словно всплывая в молоке, квадратики телефонных кнопок. Вначале правильным контуром обозначились кнопочные границы, за ними показались негативы цифр и наконец – сам телефон, но не прежний, ярко-красный, а будто с выцветшей фотографии, отчего казался устаревшим, хотя Касапу и купил его всего с полгода назад.
Валентин застыл над телефоном, упершись в стену зажатой в руке трубкой, и тяжело дышал. Капли пота падали, срываясь с кончика носа, на кнопки телефона, но массы их было недостаточно, чтобы набрать даже однозначный номер.
Слава богу! Спасибо, тебе, господи, прошептал Валентин и еще что-то, что, как ему казалось, Всевышний согласится зачесть за молитву.
«Пойду, Богом клянусь!» – пообещал себе Валентин.
И на следующий же день был в церкви.
С двенадцатью свечами в дрожащих руках – а он заранее решил, что свечей должно быть по числу апостолов – Валентин подошел к иконе, стараясь не смотреть в центр зала – туда, где проходила панихида. Поцеловав одиннадцать свечей пламенем двенадцатой, он пробормотал «дай прозреть, господи!» и направился к выходу. Взявшись за ручку тяжелой входной двери, Валентин содрогнулся, словно от удара током. Двенадцать – число-то четное! Он купил еще одну и вернулся к своим свечам, которые, печально оплывая, приняли в свои ряды свежеиспеченную соседку – пока еще стройную и высокую.
Выйдя из церкви, Валентин почувствовал необычайную легкость, будто душа его и в самом деле очистилась. По алее каштанов, опрометчиво салютовавших первыми побегами обманчивому кишиневскому марту, спустившись вдоль Дома печати к Органному залу, он остановился у входа в городскую мэрию, откуда открывается замечательный вид на проспект Штефана Великого с Главпочтамтом, Макдональдсом и магазином Детский мир. Взглянув на рекламный щит, загородивший окна второго этажа американской закусочной, Валентин прищурился, чтобы понять, что же там изображено, но ничего не разглядел. Воображение подсказывало, что на красном полотнище не может быть ничего иного, кроме многослойных булочек с котлетами и пластиковых стаканчиков с прохладительными напитками, вот только все эти гамбургеры и колы виделись Валентину как после наркоза, когда кажется, что наблюдаешь становление мира – настолько гибкими представляются даже самые твердые предметы.
На углу у мэрии Касапу теперь останавливался ежедневно и каждый раз чувствовал себя обкраденным, что для вора примерно то же, что для брандмейстера – пожар в собственном доме. Зрение Валентина словно побывало в ломбарде, потому и вернулось не полностью – без комиссиона, удержанного за хранение. Черт с ними, с гамбургерами, но глаза жгло, как при попадании хозяйственного мыла, от ламп, автомобильных фар и даже от робких весенних лучей. На рынке Валентину приходилось прикрывать глаза ладонью как козырьком, что существенно снижало маневренность рук. От мысли о солнцезащитных очках пришлось отказаться – любой намек на подозрительную внешность исключался, к тому же и без темных очков он с трудом различал кошельки в полумраке сумочек.
Зато Валентин понял, насколько совершенны его пальцы. Он почти перестал доверять глазам и, чуть не коснувшись сумочки носом – убедиться, что она открыта, – выпрямлялся и запускал руку внутрь почти не глядя, иногда даже вертел головой по сторонам. Пальцы не подвели ни разу, словно обладали собственным, более совершенным зрительным аппаратом, на который не подействовали цыганские чары.