Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, что он?
– Ничего. Что ж! – отозвался Норич неохотно.
– Знает, зачем ныне понадобился нашему графу? Что будет тут?
– Вестимо, не знает! – отозвался снова Норич тем же голосом. И жена заметила по глазам его, что мужу неприятен этот разговор.
– И неведомо ему также, кто он такой будет теперь?
– По нашему путевому виду, Крафт он теперь. А что будет после… – и Норич, глядя жене в глаза, запнулся.
– Что же?
– После… Видать будет! Канитель будет, думаю.
– Канитель?
– Вестимо. Он горяч. Спроста не дастся. С ним графиня повозится еще. Тут наскочила коса на камень, как говорится.
– Что ж тогда делать, коли упрется он? Скажет, не хочу…
– Его прирезать, а нам идти топиться!
– Что ты это, голубчик! Веру в меня, что ли, потерял в немецких-то землях, – вспыльчиво и досадливо отозвалась жена. – Что ты мне турусы-то на колесах расписываешь! Сам говорил, собираясь в путь, что дело для нас выигрышное – страсть, самое удачливое счастье наше! А теперь говоришь: «Ничего не выгорит» – и пугаешь. Резаться да топиться. Говорил ведь ты, едучи…
– Говорил? Родная моя. Говорил?! Ведь я его тогда не видал еще. А теперь видел, знаю. Он себя в обиду легко не даст. Да и нам-то лезть в эту канитель боязно и опасно. Как бы нам с тобой не запропасть. Вот что! Графу и графине – шиш будет. А нам – Сибирь!..
– Что? Что? Сибирь?! Что, очумел ты?! – воскликнула женщина изумляясь.
– Крест и евангелие ты целовать пойдешь?! А? Пойдешь? – вдруг вспыльчиво произнес Норич.
– Нет, не пойду, помилуй Бог!
– И выходит теперь… Поторопились мы. Сунулись в воду, не спросясь броду. Дело начато, а чем окончится – один Бог знает. Ну вдруг заставят нас присягать. А мы скажем: нет, мол, простите, не можем присягать. Это мы так только, зря болтали да мертвых оговаривали.
– Как же теперь быть-то, Игнат Иваныч?..
– Я сам не знаю. На попятный двор если… Так надо скорее… Сейчас. А то поздно будет… И не знаю… Ну да что об этом теперь… Завтра успеем. Может, еще все и выгорит просто, без шуму и без беды…
Норич через силу рассмеялся, махнул рукой и затем тотчас же, снова окруженный детьми и внучатами, стал рассказывать и объяснять, где какой кому подарок был куплен и сколько заплачено.
Никого не забыл вернувшийся из чужих стран Игнат Иванович; даже девке-чернавке, прислуживавшей двум мамушкам, и той привез он красный платок повязывать голову.
Дом, в который прибыли Норич и молодой незнакомец, был одним из самых больших зданий этой части города Москвы. Палаты помещались, как всегда, в глубине большого двора; только одна часть выступом выходила в переулок. За домом раскинулся большой сад, но не густолиственный и не высокий, и было заметно, что сад этот разведен недавно на пустыре. В этих палатах было, конечно, до сотни больших и малых горниц, зал, гостиных, помимо одной огромной залы. Во дворе было бесчисленное количество служб: от конюшен, переполненных лошадьми, до погребов и ледников, принадлежащих бесчисленному штату боярина. Одних коров на дворе было до полусотни, но из них только пятью пользовались господа – остальные принадлежали дворовым и нахлебникам, которых было немало.
Дом этот почти весь освещался всякий вечер, за исключением огромной залы, где уже более десяти лет ни разу не зажигалась ни одна свеча, так как домохозяин вечеров и балов не давал, а обеды, на которых иногда было до трехсот и пятисот лиц приглашенных, происходили днем и оканчивались ранее сумерек.
Весь этот огромный дом стоял пустой, только в выступе, выходящем в переулок, было жилье, и он казался обитаем. Здесь, в восьми или десяти горницах, скромно жил сам вельможа с молодой супругой и ребенком. Зато флигеля, нижний этаж и некоторые надворные строения были переполнены многочисленной дворней.
Причина, по которой огромные палаты были в запустении, была простая: домовладелец, боярин и граф, стал нелюдим, мало принимал теперь и любил проводить весь день один-одинехонек. Изредка, раза два или три в году, появлялись его родственники, дети его покойного брата со своими детьми, всего три поколения. Недавно и четвертое появилось на руках кормилиц и мамушек. Родня эта бывала в Москве всегда проездом. На несколько дней оживлялись палаты. Раздавались веселые, молодые голоса и детский писк и визг; но затем снова наступала та же тишина, и лишь одно было замечательно в этом доме: всегда пустой, он не был на вид угрюм.
Причина была та, что в надворных строениях и во флигелях было пропасть народу, а среди всех жильцов царствовали всегда мир, тишина и спокойствие; на всех лицах было написано довольство и счастье. От главного управителя и дворецкого до последнего мальчишки-самоварника, поваренка или форейтора, до последней девчонки-побегушки – все жили дружно, счастливо, в довольстве, сытые и никем не обиженные.
В этом доме, за много и много лет, никто никого пальцем не тронул. Единственное, что строго наказывалось и взыскивалось старым графом, была незаслуженная обида какая-либо, нанесенная одним из домочадцев другому. Всякий мальчишка-поваренок, сынишка дворника, получив несправедливо какую-либо, хотя легкую, затрещину от кого-либо, громко грозился иногда родному отцу или матери:
– Смотри ты: пойду барину пожалуюсь!
Иногда случалось, что обитатель палат, такого возраста, что от земли не видно, дерзко останавливал старого графа при его выезде из дому и, смело приступив, заявлял:
– Меня обидели.
И старый граф входил в расправу и в суд.
– Граф Алексей Григорьевич Зарубовский известен на всю Россию! – говорил сам граф про себя. – А чем? Тем, что пуще всего правду любит, правде служит холопом, якобы сия правда – его барыня.
За час до полуночи, когда весь огромный дом потемнел и спал сытым, беззаботным сном, на дворе появился тот же раззолоченный возок, с теми же конвойными. Высокий пожилой сановник, в тысячной собольей шубе, с большущей шапкой, глубоко надвинутой на затылок, с наушниками, с огромной муфтой в руках, вышел при помощи спешившихся всадников из возка и, поддерживаемый ими, стал подниматься по каменной лестнице.
Никто не вышел навстречу. Один из приезжих растворил дверь, и, только когда вельможа уже в швейцарской снял с себя шубу и шапку и засиял, в лучах двух горящих свечей, своим сплошь расшитым мундиром, с десятками орденов и регалий, тогда только несколько человек холопов, и сам главный швейцар, проснулись и пришли в себя.
– Проспали барина, тетери! – выговорил сановник сурово, но суровость эта была какая-то особенная, будто деланная, ради шутки.
– Тут бы их, Алексей Григорьевич, сонных-то… тут бы их передрать всех! – выговорил красивый гайдук, который был начальником команды, конвоировавшей всегда при выездах вельможу. Приехать бы нам да тихонько розог достать да их бы тут, по очереди, сонных отпотчевать!