Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я молча слушал его, он снимал с себя тяжкий груз. И Свонси молчала, заторможенная и сонная после обильного ужина. Она не понимала ни слова по-сербски, но полагаю, что знала, о чем Джуле рассказывает. Ну, точно знала. Не может быть, чтобы не знала, no way.
— А мать? — единственное, что я спросил. — Ты сказал ей, что все знаешь?
— Видишь, из-за этого я и приехал. Подбить бабки. Она одна, все чаще болеет. Долго не протянет, и я думаю, что этот мир ей надо покинуть с легкой душой. Когда я ее, после всего, два дня назад спросил, не хочет ли она мне что-нибудь сказать, она ответила, что не понимает, что мне надо. Тогда я ей объяснил, открытым текстом. Она решительно отрицала, со старческим упрямством: кто тебе наговорил, это безумие, что бы на это сказал твой отец, ну, и так далее. Я не уступал, не упустил ни одной мелочи, которая не могла быть плодом даже самого больного или буйного воображения, например как после моего зачатия мать вежливо поблагодарила моего биологического отца, а потом сказала, что больше не желает его видеть, поскольку она его практически не знает. Можно подумать, спортсмена это как-то волновало. Но, в конце концов, она, давясь сухими слезами — давно уже все выплакала, — слава богу, только и сказала: я прожила жизнь, трясясь от страха, что твой отец узнает, а он действительно был настоящим и хорошим отцом. Днем с огнем бы лучшего не нашла, и за это ты ему должен быть благодарен, а меня прощать ты не должен. Я только прошу понять. Просто я хотела, чтобы ты у меня был, и это желание было сильнее любого греха. А как он тебя хотел… Заклинаю похоронить меня рядом с ним, когда наступит час. Это будет скоро, дни мои сочтены… Вот, друг мой Микоян, это я хотел тебе рассказать. Я не сразу про тебя подумал, мне был кто-нибудь нужен, чтобы полегчало, но хорошо, что однажды ты сделаешь из этого рассказ, я тебя знаю. И давай уже прощаться. Свонси совсем сонная, да и у меня язык слегка заплетается. Обещаю, мы скоро увидимся, не пройдет и каких-нибудь одиннадцати лет.
Он поднялся. Мы обнялись, как старые школьные товарищи. Да, и я поцеловал Свонси. Она слегка удивилась, у них отцы-то не целуют дочерей, а уж незнакомых женщин подавно, но все-таки улыбнулась. Вау, сказала она, ужин был прекрасный.
Я проводил их и вернулся за стол, выпить еще один бокал вина. Быстрее усну, не буду слишком долго думать о Дубравке или отчаиваться из-за того, что раны на полиэтилене не затягиваются. Ну да, подумал я, из этого действительно может получиться рассказ. Все абсурдно, и все, что для нас непостижимо, находится между незаинтересованным Богом, давшим нам свободу воли поступать, как нам угодно, и Божьим творением, не знающим, что делать с этой волей, но что захватывает и предопределяет практически всю жизнь, что бы ты ни пытался делать.
Я посмотрел в окно. В мутном вечернем свете набережной шли Велибор и Свонси. Свонси заметила, что я на них смотрю и улыбнулась мне.
Велибор — нет. Погруженный в себя, он удалялся походкой человека, только что сделавшего какое-то важное дело.
Перевод
Елены Сагалович
— Я бы тебя попросила не донимать меня дурацкими вопросами, — сказала Анна. — Откуда я знаю, придет Горан или нет.
Горан — ее бывший муж.
— Меня это не волнует, — добавила она, нисколько не рассердившись. — А если и придет, ну и что.
Я молчу. Небрежность в ее голосе свидетельствует о том, что она говорит чистую правду. Ее ничего не мучает. Меня — да. Я стою в дверях и жду ее, я всегда ее жду, когда мы куда-нибудь идем. Анна еще мечется по комнатам, смотрится в зеркало, выключает свет, ее обязательно одолевает какая-то суета, когда надо переступить через порог. Наконец она запирает дверь. Сделав несколько шагов, возвращается и проверяет, заперла ли.
На улице потихоньку стареет вечер. Наш дом стоит на холме. Внизу, под нами, насколько хватает взгляда, простирается город, летаргическое чудище, от которого, всю свою жизнь, я болен, потому что пребывание в нем проходит по большей части в стихии подлости и лицемерия. Я чувствую боязнь, если это боязнь — беспокойство, какое-то зудящее состояние, названия которому у меня нет, точнее, я делаю вид, что его нет.
Садимся в наш старенький автомобиль. Я не вожу машину, меня это никогда не интересовало, Анне все равно. Важно, что едет, говорит она иногда. Мы вместе уже, хм, двести лет…
Мы едем на ужин к друзьям. И это не просто ужин, а прощальный ужин. Михайло и Елена, наши друзья, из тех редких, кто у нас остался, получили переселенческую визу, уезжают в Новую Зеландию. Они завершили все дела, которые надо было завершить, вырастили и переженили детей, похоронили родителей, в профессиях достигли того, чего в их профессиях можно было достичь, и теперь потихоньку пакуются, уезжают на другой конец света, три улицы отсюда, немного направо, в двух шагах от Южного полюса, они нашли там новую работу. Можно сказать, невероятная история, в зрелые годы, вот так, ни с того, ни с сего, изменить жизнь, но таких историй в Новом Белграде сколько угодно. Достаточно позвонить в дверь ближайшего соседа.
В Новой Зеландии давно живет сестра Елены, а ее муж Джейми, наполовину маори, рассказывает своему шурину, Михайло, что новозеландские форели — самые умные форели во всей Вселенной, потому что форель — это не рыба, а инопланетяне с жабрами и плавниками, и, разумеется, этого более чем достаточно, чтобы такой человек, как мой друг, посвятил им остаток жизни.
Похоже, что я иногда ревную. Иногда, в терпимых дозах. Я с трудом в этом признаюсь, но, получается, что все-таки ревную. Иначе, зачем бы я задавал Анне бессмысленные, как она говорит, «дурацкие» вопросы. Вместо того, чтобы расслабиться, я только и думаю о том, появится ли на этом ужине Горан. Честно говоря, я не хотел бы его там встретить. Не знаю почему, но не хотел бы, вот так.
Останавливаемся перед ближайшим супермаркетом. Здесь мы обычно покупаем вино, хотя выбор — так себе, но нам по пути, а в цветочном магазине, в пяти шагах, выбираем цветы для Елены, Она любит ирисы, их в магазине нет, и мы покупаем что-то похожее. Не представляю даже, растут ли ирисы в Новой Зеландии, должны бы. Молоденькая продавщица встает на стул, чтобы дотянуться до пальмовой веточки, для украшения, и я, глядя на нее, какая она кругленькая и плотненькая, думаю о том, о чем в таком случае подумал бы любой мужчина. И что я живой человек, тварь Божия, рожденная дрожать. Этот габитус, как назвал бы то, что мы теперь называем видом, первый здешний переводчик Дарвина, не дышит жабрами, у него нет плавников, и он не может контролировать свои мысли, хотя, какая наглость, считается самым умным на всем белом свете, а теснится в городах-муравейниках, вместо того, чтобы плавать в свободных водах или парить в голубизне неба, как птица.
Однажды, всего однажды, совершенно случайно, я видел Горана, впечатление так себе. Пока Анна за рулем, я пытаюсь понять, откуда у меня это предчувствие неловкости от возможной новой встречи с ним. Знаю, то есть думаю, что знаю: не очень-то приятно встретиться с человеком, с которым спала ваша нынешняя, пусть и гражданская жена, кем мне Анна и приходится, хотя это случилось примерно двести лет назад, как в нашем случае. Как ни верти, а сама мысль о том, что когда-то, давно, она отдавалась и с ним, теряя себя, как будто погружаясь в черные глубины, тонула в страсти, вызывает у меня беспокойство. Ладно, я ревную. И вообще, что такое «давно» в любовных делах, где время отсчитывается каким-то особым образом, если отсчитывается. То, что случилось однажды, что длилось одно мгновение, стало вечностью.