Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт возьми, а ведь вы правы! Ну, ладно, если больше ничего нельзя сделать, надо сказаться больным и отлежаться в госпитале.
— Ну, прикинусь я больным, а врач меня моментально вон выставит.
— Пустяки! Это все пустяки, он вас не прогонит. Нечистый, повар Урда или я — кто-нибудь из нас замолвит за вас словечко. Нашего врача, подполковника, уговорить можно. Это вполне мыслимо. Ручаюсь головой.
— Да? И можно привести еще товарища, Бенчата?
— Постойте, постойте, Бенчат… это тот самый, рыжий, с которым вы еще, как орангутанги, прыгали по двору и кричали: «Я не должен обманывать своего начальника, я не должен обманывать…» Тьфу! Так и быть, приходите оба. Пусть парень увильнет от службы. Я за это. Я за то, чтобы мы все как-нибудь увиливали, черт побери!
Он убедил меня, что гарнизонный врач нас не выгонит, между прочим кое-что припомнил и намекнул в качестве аргумента на такие страшные вещи, о которых едва ли говорят незнакомому человеку. У нас обоих на воротнике были нашивки стажеров-запасников, и мы почувствовали расположение друг к другу. Но достаточно ли этого, чтобы так доверять? Едва ли. Я понял только одно: сержант Мелиш — бунтовщик, бесконечно разочарованный человек, которому решительно на все наплевать.
Я помчался к себе в казарму, восклицая:
— Матуш Бенчат, как нам повезло! — И говорю: — Ты меня слушаешь? Давай увильнем от службы. Ляжем в госпиталь.
Я рассказал Бенчату все, что узнал сейчас от Мелиша. Гарнизонный врач — подполковник, то есть значительно выше чином обыкновенного ефрейтора Шопора и поважнее даже командира роты. Доктор — это бог, не то что какой-то там ефрейтор. Что скажет врач, да еще подполковник, так тому и быть, остается лишь сдвинуть каблуки — и кругом марш! Кроме того, что подполковник бог, он еще и большая сволочь, но сволочь умная. Он кое-что повидал на фронте и понимает, чего там следует бояться. С Украины он привез чемодан золотых икон, золотых монет и вообще всякого золота. Некоторым ребятам из четвертой и пятой рот, бывалым фронтовикам, об этом кое-что известно. Пока они от него ничего не требовали и не потребуют, но словечко за нас замолвят. Мелиш мне это обещал. Матуш Бенчат, вот увидишь, подполковник будет о нас знать, он разрешит нам валяться в госпитале сколько влезет, а там, может, и совсем признает нас негодными, черт побери! Вот увидишь. Шопор, взводный, командир роты лопнут от злости.
Так я уговариваю Бенчата, утешая себя и его. А ему хоть бы что, он и не думает вскочить, схватить свое одеяло и стремглав помчаться вместе со мной через двор в госпиталь. Остальные солдаты, грязные как настоящие свиньи, надраиваются во дворе, готовясь чистенькими, будто барышни, предстать на поверку. А Бенчат и ухом не ведет. Он кажется мне, еще более угнетенным, чем на полигоне. Как пришел, так и завалился на койку и глазеет, уставясь на дно верхней, на все уговоры не отвечает ни слова и не шелохнется. Он страдает возвышенно, молча. Черт его знает, откуда у него такое самомнение и вообще откуда юно берется у людей? Как ни смешно, но Бенчат отчасти напоминает мне Яношика. Ладно, мол, что уж. Сгнию в тюрьме — мне все равно. Если вы меня испекли, так и ешьте!
Долгонько пришлось мне с ним повозиться, прежде чем он поддался на уговоры, накинул одеяло на плечи, будто арестант или завсегдатай госпиталя, и поплелся за мной.
Почему он теперь в еще большем отчаянии, чем на стрельбище, этого, признаться, я не знал. Он был совершенно здоров, потому что пил только чистую воду, как конь, ел лишь хлеб и предпочитал голодать, если какая-нибудь пища ему не нравилась. Пока я корчился от болей в укромном уголке четвертой роты, он, как я узнал позднее, разошелся во всю и избил в кровь своего земляка Ондру Михну. Сейчас Бенчата ожидали более крупные неприятности, чем я мог думать.
Рапорт, гауптвахта, ефрейторы его не интересовали, он смотрел на все это свысока, его интересовал лишь земляк. Бенчат бурей влетел в спальню Ондры Михны и вызвал его: «Ты кто такой? Мой земляк? Таких земляков, как ты, и в навозной куче не сыщешь! Повтори-ка теперь, повтори мне прямо в глаза при товарищах, что ты скажешь дома? Кто сволочь — я или ефрейторы? Говори сейчас же! Я, по-твоему, не мужчина? Говори! Говори! Я хочу все это услышать от тебя! Скажешь? Что ты скажешь? Что ты можешь сказать?» И Бенчат так привязался, так прицепился к Михне, что тот грубо ответил ему, что именно он скажет. Что? То, что видел, — лишь чистую правду. Товарищи по спальне его уже изругали, пристыдили. И он признал, что сделал глупость. Это не был злой или подлый человек, но когда еще и Бенчат пристал к нему как с ножом к горлу и стал грозить, Михна вынужден был сказать — чтобы верзила Бенчат не забывался и на всю жизнь запомнил, — что он, Ондра Михна, его не побоится. «Скажи это еще раз, недоносок!» И «недоносок» повторил свои слова. После этого заварилась каша — они подрались в кровь. Бенчат, как мне потом рассказывали солдаты из отделения Михны, расквитался и мог бы вполне этим удовлетвориться, очевидно, мог бы понять, что Ондра Михна к этому делу относится совсем не так серьезно, как говорит. Офицеры и ефрейторы для него не люди, могут на нем ездить, пахать на нем как угодно, думать о нем, что угодно, — солдатчина другой мир. Ад, через который должен пройти всякий мужчина. Вернувшись домой, он забудет и думать о солдатчине. Солдатчина это дупло, зарубка на стволе дерева, которая со временем закроется и зарастет…
Бенчат как завалился, так и лежит с тех пор, вперив глаза в верхнюю койку. Он не способен думать, в ужасе горестно представляя себе что-то такое, о чем я не подозреваю. Я лишь догадываюсь, о чем он может мечтать: он приедет на родину, зайдет в корчму — куда же еще? — закажет, вконец измученный, разбитый, пива или рому. Ему хочется отдохнуть дома, как в раю, исцелиться, а тут кто-нибудь из его сверстников начнет издеваться, говорить, что кое-кто в солдатчине сплоховал перед офицером и расплакался, как сопливый мальчишка. И всякий начнет клевать Бенчата, потому что в деревне все уже давно известно. И потому ему и думать о доме, даже и мечтать о нем нельзя.
Четырехэтажные здания казарм четвертой и пятой рот, «зараженных