Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У окна стоял вечный симулянт Ондрейчек.
По дороге прошла женщина.
— Да-а, вот бы эту бабу… — неопределенно заметил он.
— На фронте у меня их было сколько угодно. За половину буханки хлеба, за порцию мармелада, — пробормотал Майтан, ни к кому не обращаясь.
— С голодухи, должно быть, — поддержал его Суркош, механик из автомастерских. — Молодые русские женщины — все коммунистки. Они не стыдятся, но сходятся с мужчиной только по любви, когда сами захотят. Я это испытал. Под Владимировкой я по уши завяз в грязи — тьфу, провалиться бы таким дорогам! Что мне было делать? Степь. На километры ни одного дома. Я ел хлеб крохотными кусочками, ожидая, что подвернется машина с каким-нибудь немчиком. На меня наткнулась легковая машина, но промчалась мимо. Чтоб тебе! Погоди же, вторая от меня не уйдет. Я подстерегал с автоматом в руках: прострелю шины, если она не остановится. У меня уже темнело в глазах, в животе урчало, как гармоника. Показался тяжело нагруженный неуклюжий грузовик. Ну, погоди же! Я пополз навстречу, чтобы видеть, чем рискую. Неохотно, но грузовик все же подобрал меня, потому что шофер вез русскую барышню. Ну, сами понимаете, если появился парень, заговоривший по-словацки, немцу пришлось поневоле уступить. Он злобно сунул мне кусок хлеба. Барышня была медичка, красивая девушка. Она впрыснула мне полкубика глюкозы. И мы тут же подружились. Я жил у нее в передней. Я мылся при ней в тазу с ног до головы. Она-то и научила меня не стыдиться наготы. Это естественно, говорила она. Я чувствовал себя перед ней маленьким мальчиком. Что вы хотите, если она лечила мне ноги или мыла спину, когда бы я ни пришел, пропыленный, будто мельник. Но когда я был одет, притронуться к ней — ни-ни, и думать было нечего, пока однажды мне это не показалось глупым. «Мы ведь все-таки на войне», — подумал я.
Она, Зиночка, говорила, что я хороший парень, но ужасно несознательный и что — ей-богу! — предпочла бы насыпать надо мной могильный холм, чем считать меня своим врагом. Но она не зарезала меня, словно борова, когда я храпел в передней. И после — тоже нет…
Я бы женился на ней, так она мне нравилась, была такая умница. Но на войне человек, как сами вы знаете, становится бездушной скотиной. С какой стати я ей продовольствие задаром таскать буду, когда у всех ребят в мастерских бабы есть. Один раз, второй раз не принес ей половины пайка, как это делал раньше. Она молчит, ни словечка, ведет себя как на в чем не бывало. Как-то вечером я загородил ей дорогу и как гаркну над ее ухом: «Зиночка, а ты не голодна?»
При этих словах механик из автомастерской горько усмехнулся и неожиданно сел. Вдруг прорвалась охватившая его ярость. Он хлопнул в ладоши, улюлюкнул, как тогда: «Давай!» И тут в лицо ему плеснула красная жидкость и потекла по его груди и по стене над головой.
Слушая рассказ механика, я не заметил, как Бенчат потянулся за пивной кружкой и возмущенно выплеснул в лицо рассказчика раствор марганцовки, которым сосед полоскал горло.
Сжав кружку, Бенчат ожидал, что сейчас ему вдребезги разнесут башку. Цветная жидкость залила глаза механику. Все замерли, пока Суркош не стал вытирать лицо рукавом. К моему удивлению, он ограничился тем, что выругался:
— Видали идиота?
Этот эпизод никого не взволновал. Солдаты лишь еле приподняли головы с подушек. Меньше всего эта выходка пришлась по душе самому же Бенчату, хотя он все еще настороженно держал кружку.
— Скажи еще словечко, гад! Только попробуй, — грозил Бенчат, сердитый и жалкий.
Мелиш реагировал по-своему, громко расхохотавшись. Остальным не было даже смешно. Стычка обернулась так, что сержанту пришлось даже еще успокаивать Бенчата:
— Бенчат! Глупость какая, просто чепуха! — хотел он объяснить, но, едва начав, тут же махнул рукой: — И вправду, ребята, чепуха.
Суркошу он приказал промыть глаза, санитара попросил вытереть стену, а Бенчату напомнил о печке.
— Человек на фронте становится настоящей скотиной, — заключил Мелиш. — Расскажи-ка лучше, Суркош, чем же все кончилось?
— Кончилось, — огрызнулся механик Суркош. — Молокососу этого не понять, ему лишь бы к слову придраться. — Он нахмурился, но все же неожиданно добавил: — Она сказала: «Все равно война — это война». Но не заплакала. Понимаешь теперь, рыжая башка, чего тебе недостает для настоящего мужчины?
— Ладно, ладно, Суркош, не ворчи. — И сержант продолжал, явно имея в виду Бенчата, но не обращаясь прямо к нему: — А кто вот этому поверит? Посмотрите, ребята, на мои руки.
У него были красивые руки с длинными гибкими пальцами.
— Что вы на них видите? Что? Ничего, решительно ничего. Один я вижу.
Он смолк. В конце концов его руки никого не заинтересовали настолько, чтобы даже повернуть голову.
— Чепуха! Почему я об этом говорю? Я учитель, регент. Бывший. Когда-то я любил музыку. На Украине я жил у старой учительницы, словно под крылышком у родной матери. Однажды она достала из-под печки порядочную стопку граммофонных пластинок. Патефон, хе-хе, сударь! Она ведь мне доверяла. Это были хоровые русские песни. Я слушал их и чуть ли не ревел как корова, такие они были. Бедняжка учительница слушала их вместе со мной. Немцам я говорил, что это мои пластинки и что солдат может послушать и русские песни…
Но когда нам пришлось уходить, я забрал все с собой. Она только глядела на меня. Я держал пластинки перед собой, а за спиной у меня была полная выкладка. Взбираясь на грузовик, я посмотрел на мостовую, потом на учительницу, которая стояла у садовой калитки. Я выпустил пластинки из рук все до