Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее и малышей. Потому что, хотя там и жжет, — малина такая сладкая!.. Только положишь ее, как конфету, душистый шершавый шарик, на язык, только чуть прижмешь — вкуснота!.. А то можно еще сказать — вку-сно-ти-ща!.. И там, в малиннике, кроме того, прячутся и шмыгают, потешно вскидывая задки, соседские кролики.
К Толе с Алесем приходили еще Володя и Степка, вооружались прутьями и вместе выкуривали кроликов из малинника. Кролики забавно удирали, а Толя кричал, что он Петр Великий и что он — на коне.
Как-то раз отец расставил ребят у забора, велел им спрятаться в кустах, а сам, только с Алесем на плече, побрел по малиннику и выгнал на ребят сразу трех или четырех кроликов. Одного из них «Петр Великий» чуть не схватил за заднюю лапу, но споткнулся и нырнул в куст. А ловкий, тихонький Володя поймал-таки другого, белого и, тоже упав, завопил на весь свет:
— Дядька, дядька, сюда!..
Они подбежали, папа взял кролика за уши и поднял, Как он пищал и дрыгал лапками, лупоглазый, как приятно и боязно было потрогать его мягкую шерстку, розовую смешную мордочку! Как он рванул потом, отпущенный, под лопухи, в прохладную, страшноватую тень!..
…Алесь сидит на огромном и щекочущем, жаркодушистом возу сена. Едет! Высоко-высоко над скошенным лугом, дорогой в хлебах, по выгону, где много детей, и коров, и овечек. И воз так страшно колышется на колдобинах!.. А потом, в деревне, надо наклоняться под ветвями липы, где так хорошо пахнет и холодок. Перед Алесем сидит дядька Семен, Володин отец, свесив босые ноги над крупом накрытой дерюгой кобылы. Папа с Толей едут сзади, на другом возу. И так хочется и так боязно оглянуться!.. Рига с зеленой от мха высоченной стрехой широко разинула черную пасть, и вот они с дядькой Семеном, пригнувшись, протиснулись в нее, во тьму и прохладу. Тут только ласточки пищат и перелетают, а сверху причудливо свисает страшная, косматая, седая от пыли паутина… Дядька Семен такой добрый!.. Папа и мама однажды говорили меж собой, что до сих пор он как-то там «держал в аренде» их хозяйство и очень, лодырь, все запустил. А он вот съехал с воза сам и подставил руки Алесю.
— Хороший хлопчик, Микола, — сказал он папе. — Нехай здоров растет.
Папа смеется:
— Ну, ты — хороший? Иди, брат, сюда!
Берет Алеся на руки, поднимается с ним по лестнице, а потом — что это? — швыряет на скирду. Заплакать хочется от обиды и от колючих травинок, забравшихся за воротник, всюду, даже в штанишки. Однако он не плачет, потому что и Толя уже здесь, он еще раз толкает Алеся в сено и кричит: «Плакса-вакса!» — а сам кувыркается через голову. Но вот уже и папа тут. Попросили его, как и вчера, и он тоже кувыркнулся в сене через голову, смешно задрав длинные ноги.
Потом дядька Семен подает сюда с воза сено, а они принимают и утаптывают.
— Надо хорошенько под стену да под крышу запихать, — говорит отец и, уцепившись обеими руками за обрешетину, утаптывает сено, забираясь ногами глубоко под застреху. — Помогайте, мужики!..
Толя ловко подражает папе, весело подпрыгивает, схватившись за другую обрешетину, пониже.
Алесь никак не может удержаться, потому что слега и толста, и крепко прижата к крыше — даже пальцев не просунешь. И он бросает эту неинтересную игру, совершенно не понимая, зачем она, когда кувыркаться гораздо лучше. А если скакнуть с балки, а?
Он просит отца поставить его на поперечную балку. Ноги его сперва дрожат, как у маленького необученного аистенка, которого гонят из гнезда в первый полет, он боится отпустить отцовскую руку, судорожно цепляется за нее, потом отпускает все-таки, даже выпрямляется и, зажмурив глаза, отчаянно, полный страха и радости, летит в бездну чуть ли не двухметровой глубины!.. За ним прыгает Толя, — который опять уже Петр Великий, — прыгает и кричит.
Однако же первым прыгнул не он! И так приятно хвастать этим, и смеяться, и фыркать от колючего сена, просить:
— Папа, еще!..
…В воскресенье отец занял удочку — у них все еще ничего нет, — взял свой синий железнодорожный чайник и наконец повел их, Алеся и Толю, на речку.
Тихмень — река как река, неширокая, тихо плывет по торфяному ложу меж берегов, то крутых, то отлогих, поросших аиром.
Однако тогда, впервые в жизни, она показалась Алесю просто-таки широченной, чудесной.
Войдешь по колено или еще выше, ведь ты весь голый, и — притихнешь, глядишь в воду. Вот тут и вспомнится море, далекое море… Но вспомнится не так, чтоб пожалеть, чтоб не чувствовать, как приятно сейчас поворашивать пальцами ног желтый, упругий речной песочек на дне. Серые рыбки называются пескарями. Они снуют у самых ног, чуть не за пальчики трогают… А тут Толя водой вдруг как плюхнет!.. Ты к нему, а он — бултых-бултых руками и ногами. Руками достает до дна, а все-таки плывет!..
Да разве ж он так плавает, как папа! И разве ж ему, Толе, так хорошо сейчас, как Алесю?.. Алесь лежит на папиной широкой спине, обеими руками уцепился за папину шею. И страшно плыть по большой воде и весело — даже слезы в глазах, даже мокрый подбородочек дрожит то ли от холода, то ли просто оттого, что очень уж смешно!..
А потом над Тихменью тишина. Из пещерок в черном обрывистом берегу то и дело вылетают стремительные, словно ржавые, ласточки-береговушки и с писком, окуная крылья в зеркальную, почти неподвижную воду, носятся над речкой. В камышах и над аиром в заводи беззвучно летают или недвижно трепещут в воздухе синие стрекозы. А белые цветы, которые называют здесь «гусками», еще тише лежат на воде, среди больших зеленых листьев-тарелок. И только жаворонки поют где-то в вышине между зеленой землей и чистой лазурью неба. И только солнце, ласковое предвечернее солнце глядит сверху и видит, кто там сидит в заводи, кто там молчит, боясь перевести дыхание…
Все молчат — папа, Толя, Алесь. И все из-за поплавка, что лежит на воде — белое перышко, воткнутое в пробку. И никак оно не шевельнется. Сто, тысячу, сто миллионов лет!.. И даже папа ничего тут не поделает.
А потом поплавок просыпается сам. Он пошевеливает одним концом, потом