Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И первого он поднимает Алеся.
На снегу — так близко, что все видно, — стоит овсяный сноп, а два зайца теребят его, то и дело поднимаясь на задние лапки.
Посмотрел и Толя. А потом опять Алесь.
Там, далеко за снопом и зайцами, большак — как в книге. И может быть, дядьки едут обозом?.. Может, и снег там скрипит? Может, зайцы потому и становятся столбиком, чтоб послушать?..
— Что, крикнем? — шепотом спрашивает папа. — Только все разом…
— Ур-ра! — закричали они.
Потом Толя, а за ним и Алесь еще раз глянули в оконце.
Ага, помчались!..
— Давайте и мы, как они, — сказал Толя, когда вышли из риги. — Ты, папа, будешь медведь, а мы — зайцы, и ты от нас удирай. Раз, два, три!..
Ну и легко же бежать по утоптанному снегу в новых лаптях! Гоп, гоп!.. А папа большущий и тяжело переваливается впереди, — мишка-медведь. Алесь — первый, ага! И вот он только хотел ухватиться за полу длинного кожуха, как Толя, догнав, толкнул его — он тоже хотел схватить! — мальчики стукнулись, и меньшой заяц упал. Да прямо розовой мордочкой на «мишкин» жесткий валенок и — в снег!..
— Бывает, брат, и похуже. Ну, ничего, до свадьбы заживет, — говорит отец, взяв Алеся на руки. — Смотри, вон та самая верба… Как ей ворона сказала?
Заплаканный «заяц» сдвигает со рта заслюнявленный платок и кричит:
— Что, издохла, старая кочерга? Давно пора было!..
Так — в той чудесной папиной книге.
5
К следующей зиме кое-как обжились: еще все осень была на дворе, а в окнах у них уже появились новые вторые рамы.
Алесь, скорчившись, присел у окна на лавке и смотрит сквозь тусклые стекла на грязную улицу.
Только еще на сирени держатся кое-где листья, а на соседских большущих грушах и голо и пусто…
«Хорошо бы по стаканчику митриволя за окна, чтоб не сырели…»
Так говорил, вставляя рамы, отец.
Однако этого таинственного «митриволя» нет, и окна скучные, заплаканные. Отсырела и отстала неаккуратно заложенная бумага, и из-под нее выглядывает уголь…
Папы тоже нет. Совсем нет. И Алесю хочется плакать.
Упершись лбом в стекло, он вспоминает, как под окнами шлепал по грязи высокий, сутулый отец, в «русской шапке» бывшего железнодорожника, и в старой деревенской куртке. Шел и кашлял: «Бу-ху, бу-ху!..»
Папа харкнул кровью в платок и задумался. Он лежит на топчане. И грустный-грустный… А в хате — больше никого, только они вдвоем.
— Молись, — сказал он Алесю. — Чтоб я поправился.
Малыш смотрит на отца удивленно.
— Стань вот тут на колени… Молитва ребенка… услышится…
Алесь послушно опускается на колени рядом с отцовским изголовьем и испуганно, с недоумением, в светлых глазах, смотрит то на отца, то на «бога» — высоко в красном углу.
Тот всегда сердитый. Прижал одной рукой книжку к груди, другую наставил щепотью на Алеся и хмуро глядит, не моргнет… «Бога», как и папу, зовут Миколай, а фамилия его — Чудотворец.
— Говори, сынок: «Господи наш, ты добрый…»
Алесь повторяет за ним.
— «Господи, дай…»
— «Господи, дай…» — шепчет Алесь и в ожидании поглядывает на отца.
Почему ж это у него так вдруг и так странно заходила-заколыхалась грудь? Почему же он отвернулся к стене?
— Папа, — шепчет Алесь.
Но никто не отвечает.
Он спрашивает, шепчет еще и еще раз, ему становится жутко.
Малыш встает с коленок, делает два шага к топчану.
И вот в ответ на его молчание отец поворачивается от стены и обнимает его, прижимая к щекочущей мокрой щеке и горячо, как никогда, и страшно целует: лицо, и волосы, и ручки… Теперь Алесь смотрит сквозь тусклые, запотелые стекла и шепчет еще одно, кроме «митриволя», таинственное слово:
— Навряд… Навряд…
— Бог не без милости, казак не без счастья, — говорила в те дни мама. — Поправишься, Микола, поправишься, вот увидишь.
А папа вздыхал:
— Ой, навряд…
И потом он лежал в гробу. В черных холщовых тапочках. А на дворе было так холодно, так грязно!.. Он не хотел уже ни смеяться, ни плакать. Возле него, тоже в гробу, лежала старая синяя фуражка с красными кантами, та самая, которую ветер катил по платформе от вагона к вагону…
— Навряд… Ой, навряд, — шепчет малыш и тихо плачет, прикусив зубами все четыре теплых, заслюнявленных пальца.
Пришел наконец из школы Толя.
— Ну, Алесь, не реви, — сказал он, снимая сумку. — Вот мы с тобой сейчас что сделаем — о-го!..
Перво-наперво заперли изнутри сени. Потом поставили посреди хаты табуретку, на нее — стеклянную мухоловку, медную ступку с пестом и две пустые бутылки. Толя снял со стены над топчаном небольшой цветистый коврик и надел на Алеся «ризу», как у того старого попа, что приезжал хоронить их папу. Вдавив угол маленькой подушки, Толя сделал таким образом «наполеоновскую шляпу» и надел ее «попику» на голову. Вместо креста дал Алесю медный пест и показал, как стоять над табуреткой, держа его обеими руками перед грудью, как кланяться и бормотать: «Господи, помилуй, господи, помилуй…» А сам надел на голову другую подушку, побольше, стал на колени перед «попом» и его «алтарем», откинулся на пятки, развел руки, закрыл глаза и запел:
Святый отче Микола-а-ю,
Где ж тебя я закопа-а-ю?
Под вербою, под большо-о-ю,
Распишуся над тобо-о-ю…
— Господи, помилуй, господи, помилуй! — гудел и кланялся Алесь.
А бог Миколай Чудотворец, как всегда, смотрел на них хмуро, сердито.
Мать трепала лен в хлеву, сразу же за кладовкой. Может быть услышав шум в хате, а скорее всего просто так, подошла она к сеням и не смогла их отворить — заперты. Достала из-под стрехи длинный ключ, сквозь дырочку в косяке отодвинула засов, тихо прошла через сени в кухню, сняла с гвоздя батькин ремень — шшах! — отворила дверь в горницу и давай хлестать и попа и дьякона! На этот раз отцовского «ЮЗЖД» больше досталось Алесю. Настегала безбожников и поставила на колени. Попик даже и «ризу» сбросить не успел.
О, мама била больно!.. Но смешное все-таки оставалось смешным. Только она вышла на кухню, мальчики, конечно, начали помаленьку толкать друг друга и хихикать.
СОН СМЕНЯЕТСЯ ЯВЬЮ
1
Отделенный от той поры пятнадцатью годами отрочества и юности, множеством малых и больших событий, Алесь лежал теперь в дальнем уголке лагеря, на незатоптанной траве, задумчиво глядел в высокую просинь, на ленивое течение недосягаемых нежных облаков.
Пока не случилось чудо.
Из всех репродукторов, которые, глумясь над душами побежденных, с утра до ночи гремели то