Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, Фаина старательно ни с кем не обсуждала странное поведение своей кошки. Ни с кем абсолютно, ни с соседями, ни с сестрой Зоей, даже с котятами про их мать не говорила.
Эта дивная нечеловеческая любовь тетю Фаю приводила в великое смущение, тревожное изумление – не кажется ли ей все это? В уме ли она сама, тетя Фая, подозревая кошку в страстной связи с генералом? Ведь это ни в какие ворота не лезет. Да-а-а…
Даже с соседкой Маней Подковыркиной, которая пустомелила направо-налево и зря, и не зря. В общем, хоть и знала Фаина Маню с незапамятных времен, когда земляника росла прямо на улице, а старалась не говорить про свою красавицу кошку и ее сердечные дела с этой Маней, у которой язык, как Владимирская дорога, – длинный, пыльный и вдобавок без костей.
Как можно обсуждать янтари кошачьих глаз?.. И голосишко у кошки, когда она бежала от родной калитки к бронзовому «Мерседесу», звенел навроде хрусталя. Ах!
Сердцем тетя Фаина чувствовала, но разум напрочь отвергал такое.
– Кормит он тебя там, видно, окорочками куриными, – наморщив лоб, ворчала тетя Фая и, покушав творогу с чаем, ложилась спать. Котята, объевшись творога, мурчали громко-громко:
– Не хрундучите, спать мешаете, – советовала, потом приказывала, наконец просила тетя Фая котят, но они мурчали, как два заварных чайника.
– Хрундучат все, хрундучат!
И снился Фаине Александровне любопытный, но такой неправильный сон, и лучше не говорить про него, забыть, забыть! Ну ладно.
Входят по лестнице в белую каменную церковь Святой Великомученицы Екатерины жених и невеста и идут к золотому алтарю. Солнышко, лучи, цветы белые, народ, народ. И венчание.
– Венчаются раб Божий Эдуард и раба Божья Тишка, мать двоих котят…
Тетя Фая просыпалась, сердце колотилось «тук-тук-тук», в окно глядели три звезды сквозь порванную вату облака, котята спали в ногах, дома тихо, светло от ясной ночи, корову не слыхать, тоже спит, голубушка…
Тетя Фая быстро соскакивала с кровати, шла в сени, открывала пудовый засов входной двери и звала шепотом:
– Тишка, Тишка-мышка!..
А на косогоре, в тереме Эдуарда горел свет на чердаке, яркий красный свет.
Тетя Фая видела, как сегодня приехал Эдуард один, без жены Любаши, и Тишка сразу же убежала туда, за высокий забор.
– Наверное, наелась колбасы и спит под кроватью, – вздыхала тетя Фая, закрывала дверь и тоже шла спать. – Завтра сенца покосить надо и мно-ого еще дел, творог опять же, маслица сбить… А все-таки нехорошо чужих кошек присваивать, свою б завел, не нищий.
Каюсь, я без разрешения тети Фаи предаю эту историю огласке. Она бы меня просто не поняла, сказала бы:
– Чего выдумываешь? Кончи!
Конечно, сомнений тут никаких быть не может – любовь, о которой идет речь, платоническая, но при этом какова, а?
Моя душа повернулась вспять и в сторону от удивления на эту любовь, на это бездонное море любви, которая просто клокотала в воздухе и для которой воистину нет ничего невозможного, зазорного и ни-ка-ких правил, от которых сводит скулы!
Как-то быстро прошел год, потом второй… Тишка изредка навещала свой прежний дом, котята подросли, большой сливочный Пушок и полосатая Мурочка выловили-таки всех мышей.
Тетя Фая уверилась: Эдуард, хоть и генерал, а Тишку не обижал, с соседями не лаялся и в драку никогда не лез. За два года Тишка поправилась раза в три, шерсть у нее стала, как у бобрихи, с серебром, а глаза сверкали таким умом и печалью, что смотреть в них решался не каждый.
– Такой кошки больше на свете нет, – говорили многие впечатлительные бабки.
Правда, были некоторые, кто запросто мог бы Тишиньку и убить по причине… Да без причины… Нечего, мол, тут!
И все.
Но пока обходилось.
Маруся Подковыркина любила языком почесать и своей обидой похвастаться:
– Пошто ей мой котик Вася? Ей нового русского подавай! – И немало надоела всем.
До кошки разве серьезным-то людям? А она не понимала.
Тетя Фая смирилась, в общем-то, правда, тосковала.
Раньше-то она с Тишкой на пару любила телевизор смотреть. Передачи всякие. «В глаз народу», например. Котята не очень телевизор любили, молоды еще, да и слово «угар» ни один мяукнуть не смог, как ни учила их тетя Фаина. Мурочка-то пыжилась, но дальше «ууррр!» ни словечка, а Пушок, да куда там Пушку…
Ну и с кем телевизор смотреть?
Маруся у себя с жиличкой какао с сухарями «осенними» пьет, котята мышей ловят и по крыше еще бегают, а корову в комнату около себя не посадишь. Она женщина хоть и деликатная, но если что Малышке поперек, она «то самое» рогом норовит поддеть.
Вот как-то сестра Зоя спросила у Фаи:
– Ты что же, до ста лет жить намылилась?
Только тетя Фая раскрыла улыбчивый свой рот с четырьмя зубами, только глазки тети Фаины серые блеснули галечкой в ручейке, а Малышка – рраз! – гляньте-ка, уже мчится за сестрой Зоей по улице. Сестра Зоя подпрыгивает хромым лосем, а бежит! И как бежит, только попа трясется! Загнала ее Малышка прямо в крапиву, в поганый ручей и рогом грозится!
– Му-у-у! – говорит. – Му-у!..
Ну, как такую у телевизора посадишь?
Посмотрит корова на Гайдара, на олигархов наших и всю новорусскую мафию, на двух бывших президентов – и… нет телевизора.
Им, коровам, до людей еще много надо сена-соломы пережевать.
Да, а за городом, за Соборском, ну тем Соборском, который утопал в яблонях и белой смородине, через поле, через лес и лесок, за рекой Девочкой достраивали хранилище для ОЯТ, полигон.
Река текла от полигона, от будущего полигона как раз к Соборску, и два моста соединяли северную и южную городские части, а Девочка как раз и разъединяла их.
Сережа Фазанов, муж Нади и отец близнецов, неплохие деньги заколачивал на своем бульдозере, работая по превращению бывшего карьера в свалку для ядерных отходов. Генерал Эдуард практически дневал и ночевал на стройке, только поздно ночью приезжал на Пухляковскую улицу, а на столбе дожидалась своего генерала серая преданная Тишка, уже с трудом помнившая, что по метрикам она Хвостова и прописана не в генеральском тереме, а в первом доме у своей названной мамы тети Фаи.
За два года истерика в городе по поводу ядерной помойки немного поутихла. Привыкли.
Даже дед Голозадов Ефим Гаврилыч подустал произносить крамольные речи с кучи песка у генеральского забора. Устал, конечно, лет-то сколько – не мальчик. Сильно не болел, правда, но и здоровым не назовешь, какое в девяносто два года здоровье?