Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что, удачно вы справились с браунингами?
— Конечно, — ответил он. — Припадок явился очень кстати для того, чтобы их заменить. Теперь он может стрелять сколько угодно холостыми зарядами.
XII
Мы чувствовали, что эта ночь будет критической, и чем дело ближе подвигалось к ней, наше волнение увеличивалось. Пробило полночь, затем половину первого и, наконец, час. Все было тихо. Но когда ударило половину второго, вдруг раздался глухой выстрел.
Мы вскочили и затаили дыхание. Когда послышался второй выстрел, нас охватило необыкновенное волнение. Мы выбежали вон из комнаты и увидели, что в замке уже идет тревога, растут крики, шум.
— Что такое? — бросились мы с вопросом к выбегавшим из своих комнат, проснувшимся и полураздетым испуганным слугам.
— Он кричит! Гагеншмидт кричит! — неслись со всех сторон возгласы ужаса.
Мы не могли себе представить, что могло произойти, и вместе с людьми, побежали к дверям спальни Гагеншмидта. Мы принялись стучать в дверь — оттуда уже никто не отвечал. Я видел, как Хамелеона трясет лихорадка.
— Надо ломать дверь! — закричал я вне себя. Я начал соображать, какое мы совершили преступление, но старался еще не верить ему. У меня подкашивались ноги.
Наконец, дверь спальни была выломана, но спальня была пуста. Тогда я первым вбежал в кабинет Гагеншмидта, за мной Хамелеон, офицеры и прислуга, и общий крик неимоверного ужаса вырвался из наших грудей.
Герман Гагеншмидт, совершенно нагой, лежал на полу; кругом валялись клочки его одежды. Безумный страх искривил лицо несчастного старика. Оно было темно-красного цвета. На груди Гагеншмидта зияла огромная огнестрельная рана, руки были выкручены и все тело было в кровоподтеках. Бедняга подвергся ужасным, бессмысленным истязаниям. Он был положительно истерзан: видно было, что убийцы в неистовстве набросились на свою жертву и яростно расправились с ним.
Если я был так же бледен, как Хамелеон, то значит, я имел страшный вид. Мы смотрели друг на друга с видом участников совершенного злодейства. Мы боялись говорить друг с другом. Мы не ожидали того, что произошло.
Мы долго находились в кабинете Гагеншмидта, где лежал его труп, и следили за происходившим следствием.
Лишь когда начало светать, мы решили наконец оставить эту страшную комнату. Уходя при свете наступавшего дня, мы взглянули на картину и, потрясенные, долго не спускали с нее глаз.
Мы не узнавали ее. Вся ее яркость исчезла, в ней не было никакой силы, ничего замечательного. Краски словно слиняли, лица будто помертвели, погасло живое выражение лиц и глаз. Все потускнело, постарело, как будто покрылось пылью и временем. И только небольшие отверстия на фигурах крестьян объяснили нам, что это следы пуль, которыми убивал своих нарисованных врагов, членов «Руки мальчика», лежавший теперь перед нами мертвым Герман Гагеншмидт… И мы с испуганными изумлением стояли перед сверхъестественной тайной убийства Гагеншмидтом заговорщиков. Стреляя в их изображения на картине, он каким-то образом посылал им смерть сквозь стены и пространства, наперекор всем человеческим возможностям и понятиям…
Когда, понурив голову, в сознании своей вины, мы вышли из замка, в воздухе уже свободно разгуливал торжественный праздничный звон церковного колокола. На селе чувствовалось оживление, как будто наступил праздник, и до нас доносились ликующие крики, к которым мы боялись прислушиваться…
Берлин, 1920 г.
ЕЛКА ДЛЯ МЕРТВЫХ[3]
Семен Чаев, извозчик, работник содержателя биржи Сыромятова, проглотив последнюю ложку каши, встал из-за большого, уставленного горшками и большими глиняными чашками стола, обтер рукавом губы и стал широким размахом руки креститься на образ. Остальные три работника, дворник и кухарка Аксинья продолжали сидеть. Они ели не спеша, так как у всех, за исключением бабы, рабочий день уже окончился, и им, кроме еды, нечего было более делать. У всех лица были довольные вследствие того, что все перед ужином хорошо попарились в бане, и всем было тепло и уютно в кухне с огромной жаркой печью, горшками, лавками и всякою кухонною рухлядью. Кроме того, они чувствовали удовольствие от сознания того, что им в сочельник можно не покидать кухни и после сытного ужина лечь или на печь, или на лавки и спокойно спать до утра, когда все оденутся во все новое и пойдут в церковь. Одному только Чаеву не посчастливилось в сочельник провести ночь в тепле. Его очередь была ехать на промысел, и он сумрачно стал обвертывать ноги тряпками и вкладывать их в валенки, поглядывая задумчиво на окно, за которым бесновалась буря. Порывы сильного ветра ясно слышались, от них дрожали стекла и, казалось, ветер употребляет все усилия, чтобы ворваться в кухню.
— Что, небось, неохота ехать в такую ночь? — спросил старый работник Алексей, чувствуя в то же время удовольствие от того, что приходится ехать не ему, а Чаеву.
— Тоже спрашиваешь, — ответила за Чаева Аксинья, — в такую погоду и собаку жалко на двор выпустить. Ежели бы меня резали, то не поехала б теперь.
— На то ты баба, чтоб бояться, — сказал Алексей, желая после ужина подразнить ее,
— Да, баба! ты вот послушай, словно черти завывают; здесь и то страшно, — проговорила Аксинья, крестясь, — и далась же такая ночь под Рождество.
— Это не черти, а покойники, — лукаво ухмыляясь, сказал Алексей.
Аксинья со страхом на него посмотрела.
— Ну уж и покойники? — недоверчиво сказала она.
— Не верит, дура, — полусерьезно воскликнул старый извозчик, — пусть ребята скажут.
Алексей посмотрел на извозчиков, которые поняли его и один за другим сказали: «Верно, верно, покойники…»
В трубе сначала загудел, а затем так жалобно завыл ветер, что суеверная Аксинья слегка побледнела.
— И впрямь, словно покойники, — прошептала она.
— Эх, баба, разве ты слышала, как покойники воют, — засмеялся Алексей, положив ложку и придвинувшись в угол.
— Смейся, смейся, — сконфузившись и слегка обидевшись, сказала Аксинья, которая уже уверовала в то, что покойники ходят по белому свету и пугают людей. — Вот соседа сын, что намедни повесился, наверное, бродит около дома; под Рождество им разрешается.
Семен, уже натянувший сверх овчинного тулупа синий извозчичий армяк, так что из-за поднятого воротника виднелись только его нос и глаза, при напоминании о повесившемся сыне соседнего домовладельца поворотился к Аксинье и не то с тревогой, не то с недоверием сказал: