Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может, и смерти — от перерезанной глотки.
Нет, к Гортису она все равно пойдет! Пусть он заберет этот слиток себе и откроет для нее счет; только денег она никаких не возьмет, разве что немного, чтобы снять жилье получше и купить самое необходимое; да еще взять в аренду какую-нибудь маленькую лавчонку — вот и все, что она хочет получить за свой слиток.
Не так уж много: тихое и спокойное жилище, где Стилчо сможет наконец обо всем забыть, спрятаться за прочными ставнями и дверями с крепким засовом от той тьмы, в которой бродит Она, выйдя на охоту.
Она быстро сбежала с крыльца — обыкновенная женщина с корзиной белья, голова закутана в старый платок, на плечах тяжелая грубая шаль, и одета в неуклюжее длинное платье, скрывающее ее молодость и красоту…
Теперь подальше отсюда, в верхний город, как будто она уборщица, спешащая на работу в какое-нибудь благопристойное семейство, но не слишком богатое, чтобы держать постоянную прислугу. Таких женщин, как она, в центральной части Санктуария тысячи — кухарки, уборщицы, вполне уважаемые матроны и никакие не проститутки, не воровки. И ни один ворюга не польстится на такую, когда вокруг полно более жирной дичи.
* * *
Стратон соскользнул с седла и вдруг замер, задержав ногу в кожаном стремени и чуть не напоровшись на стальные пики, что торчали из живой изгороди у дома Ишад. Гнедой жеребец заржал, помотал головой и ткнулся мордой прямо ему в лицо — с грубой силой, как это и положено крепкому боевому коню, пощипал его теплыми-теплыми губами, совсем не такими, какие, по словам Крита, должны быть у любого порождения ада — холодные, мертвые. Жеребец действительно любил своего хозяина. Стратон решил, что это добрый знак. Как и то, что Ишад, которая давно не выказывает по отношению к нему никаких теплых чувств, коня у него так и не забрала, оставила ему этот единственный свой подарок, в котором, по крайней мере, не было скрыто ни одного тайного шипа с ядом.
Стратон заплакал, уткнувшись в шею жеребца. Они так и стояли под дождем, оба давно промокли и продрогли, а сам он к тому же был сильно пьян. Но все-таки еще помнил, что надо поскорее снова сесть в седло и убраться отсюда.
Но так никуда и не поехал. Оттолкнувшись от теплой конской шеи, он с трудом сделал шаг к калитке. Холодное железо ожгло ладонь. Шип с розового куста, росшего у калитки, впился в большой палец, и Стратон машинально сунул палец в рот, чтобы остановить кровь.
Калитка открывалась внутрь. От нее через двор, заросший высокими, по пояс, сорняками и колючим кустарником, тянулась дорожка. Среди черных деревьев, похожих на скелеты, прятался небольшой домик с серым каменным крыльцом.
Стратон двинулся к дому, пошатываясь и тщетно пытаясь преодолеть опьянение, которое, впрочем, было ему совершенно необходимо, чтобы решиться зайти так далеко и заставить себя мыслить трезво, а без этого говорить с Нею было просто нельзя.
Большой палец все еще кровоточил; он осмотрел ранку и вытер кровь о штаны. И тут, услышав скрип дверных петель, поднял голову и увидел, что стоит уже перед самым крыльцом. А на крыльцо вышла Она. Она была так хороша, что у него заболело сердце, — вся, казалось, состоящая из света и тьмы, в черном платье, которое раздувалось на ветру. Аккуратно подстриженные волосы до плеч обрамляли лицо, вскипая, как дым, и падая на глаза — те самые, огромные, черные, что когда-то взяли его душу в полон и теперь угрожали погубить ее.
— Ишад… — Губы отказывались ему повиноваться, зубы стучали. Он продрог до мозга костей на пронизывающем ветру, тем более что здесь, на высоком берегу реки Белая Лошадь, место было открытое.
Во взгляде, которым она его одарила, не было ни тени уступчивости.
— Ишад, мне больно… Я очень страдаю… — Он протянул к ней руку, и боль снова пронзила его, несмотря на огромное количество выпитого спиртного, и стала еще острее на этом холодном ветру, под дождем. Рука болела постоянно, он не мог спать… — Ты же исцелила эту проклятую лошадь, неужели ты мне не можешь помочь?
— Для этого есть врачи.
— Ишад, заклинаю тебя именем Вашанки…
— Темпусу Вашанка не помог. Вряд ли у него еще осталась хоть какая-то власть над этим миром.
— Будь ты проклята!
— Допустим, кое-кто и получше тебя пытался меня проклинать. Лучше уходи, Страт. И немедленно.
Он стоял, не двигаясь с места, весь дрожа и стуча от холода зубами; боль в плече стала тягучей, пронизывающей все тело; она совершенно измотала его в последние дни и ночи — с тех пор как установилась эта ужасная погода. Казалось, он весь пропитан этой болью, у него болели все кости, даже в мозгу он чувствовал боль и вдруг пожалел, что не хватает смелости покончить с собой.
Ну почему он, как последний идиот, надеется, что найдется хоть кто-то, готовый помочь ему справиться с болью? Раньше он не был так одинок. У него была Она. У него был Крит. А теперь все словно с ума посходили. Особенно в последние месяцы. Человек, и раз, и два вкусивший чьей-то любви, всю жизнь будет ждать и надеяться на новую, великую любовь, будет верить, что все снова наладится, станет как прежде. Хотя видит, как двое людей, которых он более всех на свете уважал — да-да, именно УВАЖАЛ, потому что она-то, проклятая, была женщиной до кончиков ногтей! — буквально лишаются рассудка, ведут себя, как совершеннейшие безумцы… А он все ждет, все надеется, что однажды утром они проснутся полностью выздоровевшими, придут к нему и скажут: «Ты уж прости нас…»
Человек, весь мир которого вдруг так страшно перекосило, не способен убить себя. И он не может никуда уйти — даже если лежащее на нем проклятье все время куда-то влечет его — именно потому, что все в его обезумевшей вселенной сорвалось с привычных мест и перемешалось, плохое и хорошее, правильное и не правильное; а более всего потому, что он (все еще!) верит, что если удастся еще немного продержаться, если удастся — пусть силой! — вбить в башку хотя бы кому-то из них капельку здравого смысла, тогда все как-нибудь образуется, все снова встанет на свои места.
— Ишад, будь ты проклята, я вовсе не хотел этого! Я же ничего не понимал! Ишад, чтоб тебе пусто было, хватит! Довольно меня мучить! Открывай эту проклятую дверь!
Да, это он кричал; это его хриплый голос то срывался, то становился по-детски пронзительным, точно у подростка. И это он стоял сейчас на четвереньках в мокрой траве, потому что земля вдруг резко качнулась вправо, перед глазами у него потемнело и он упал, больно ударившись плечом. Он с огромным трудом попытался подняться: подтянул под себя одну ногу, уперся рукой, подтянул вторую ногу и наконец встал; потом повернулся и побрел назад к калитке, думая, что вряд ли ему хватит сил, чтобы дойти до нее и не упасть, а если он упадет, то так и будет лежать под дождем, пока не замерзнет до смерти.
Но он не упал. А все-таки добрался до своего гнедого жеребца и повис на нем, прижавшись к его теплому боку, пока не восстановил дыхание.
— Забери и его тоже, что ж ты? — бормотал он, обращаясь к живой изгороди, к этим неестественной красоты розам, к этой ведьме, что взяла его душу в полон. — Ты ведь все у меня отняла, бери уж и его… И будь проклята!