Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Глупый мальчик! Ты мне машину сломал, идиот такой!
– Ты что, с ума сошел? – заорал я. – Кричать на ребенка из-за куска пластмассы? А ну поворачивайся к рулю и поехали – или, честное слово, со следующей недели будешь трупы брить в абу-кабирском морге, никакой общественный транспорт я тебе водить не дам, ясно? – Увидав, что он готов ответить, я добавил: – Рот закрой и езжай давай.
Водитель метнул в меня полный ненависти взгляд. Запахло шансом, что мне разобьют морду, а он потеряет работу. Он внимательно взвесил этот шанс, сделал глубокий вдох, повернулся, включил первую передачу, и мы поехали.
По радио Бобби Макферрин пел «Не парься, будь счастлив»[17], но какое уж тут счастье. Я посмотрел на Льва. Он не плакал, а до дома моих родителей, несмотря на медленно ползущую пробку, оставалось совсем немножко. Я попытался отыскать во тьме этой неприятной поездки еще какой-нибудь лучик света, но не смог. Я улыбнулся Льву и взъерошил ему волосы. Он пристально, без улыбки посмотрел на меня и спросил:
– Папа, что дядя сказал?
– Дядя сказал, – ответил я поспешно, словно речь шла о пустяке, – что, когда едешь в машине, надо поосторожнее двигать ногами, чтобы ничего не поломать.
Лев кивнул, взглянул в окно и спросил:
– А ты ему что сказал?
– Я? – протянул я, надеясь выиграть время. – Я сказал, что он совершенно прав, но такие вещи стоит говорить вежливо и спокойно, а кричать не стоит.
– Но ты же на него кричал, – удивился Лев.
– Знаю, – кивнул я, – и это было неправильно. И знаешь что? Я перед ним извинюсь.
Я наклонился вперед, мои губы едва не коснулись толстой волосатой водительской шеи. Я произнес громко, почти декламируя:
– Господин водитель, простите, что я на вас накричал, это было неправильно.
Закончив, я посмотрел на Льва и улыбнулся – ну, попытался. Я взглянул в окно – мы как раз выбирались из пробки на улице Жаботинского, худшее было позади.
– Но, папа, – сказал Лев, кладя крошечную ручку мне на колено, – теперь дядя должен тоже сказать мне «извините».
Я посмотрел на потного водителя. Было совершенно ясно, что он слушает наш разговор. Еще яснее было, что предложить ему извиниться перед трехлеткой – не лучшая идея. Канат между нами и так был натянут до самого предела.
– Котик, – сказал я, наклоняясь ко Льву, – ты умный мальчик и знаешь о мире многое – но не все. Например, ты не знаешь, что сказать «извините» бывает труднее всего на свете. А делать такие трудные вещи, когда ведешь машину, может быть очень, очень опасно. Пока ты извиняешься, может случиться авария. Но знаешь что? Я думаю, нам незачем просить водителя сказать «извините». Одного взгляда достаточно, чтобы понять: дядя раскаивается.
Мы уже въехали на улицу Бялика – осталось повернуть направо и оттуда налево, в переулок Беэр. Еще минута – и мы на месте.
– Папа, – сказал Лев, сощурившись, – мне не видно, раскаивается он или нет.
И тут, посреди подъема по Нордау, водитель ударил по тормозам и дернул ручник. Затем развернулся всем телом и надвинулся на моего сына. Он ничего не говорил – он просто смотрел Льву в глаза несколько долгих секунд, а потом прошептал:
– Поверь мне, мальчик, я раскаиваюсь.
Девятнадцать лет назад в маленьком зале бракосочетаний в Бней-Браке моя старшая сестра умерла – и теперь живет в самом ортодоксальном районе Иерусалима. Эти выходные я провел у нее в гостях. Впервые мой визит пришелся на шабат. Я часто приезжаю к сестре посреди недели, но на сей раз из-за всей этой работы и всех этих поездок выходило, что или шабат, или ничего.
– Береги себя, – сказала мне жена на дорогу. – Ты сейчас, знаешь ли, не в лучшей форме. Смотри, чтоб они не уговорили тебя обратиться в религию.
Я сказал, что ей не о чем беспокоиться. С религией дела мои обстоят так: у меня нет Бога. Когда я себе нравлюсь, мне никто не нужен, а когда мне хреново и внутри у меня разверзается огромная пустая дыра, я просто знаю, что Бога, способного ее заполнить, никогда не было на свете и не будет. Так что даже если бы сто раввинов-проповедников молились за мою пропащую душу, им бы это ничего не дало. У меня нет Бога, но у моей сестры Бог есть, я люблю сестру и стараюсь относиться к Нему с уважением.
Период, когда моя сестра открывала для себя религию, был самой депрессивной эпохой в истории израильской поп-музыки. Только что закончилась Ливанская война, и ни у кого не было настроения петь веселые песенки. И баллады, посвященные красивым молодым солдатам, погибшим во цвете лет, тоже действовали нам на нервы. Людям хотелось грустных песен, но не про отстойную, лишенную героизма войну, которую все старались забыть. Поэтому неожиданно возник новый жанр: плач по другу, ушедшему в религию. В этих песнях всегда описывался близкий приятель или красивая, сексуальная девушка, без которой жизнь исполнителя была лишена всякого смысла; внезапно происходило нечто ужасное – и они становились ортодоксами. Приятель отращивал бороду и постоянно молился, девушка закутывалась с ног до головы и больше не давала угрюмому певцу. Молодежь слушала эти песни и мрачно кивала. Война в Ливане отняла у них многих приятелей, и меньше всего на свете им хотелось, чтобы еще один исчез в какой-нибудь иешиве у Иерусалима за пазухой.
Не только музыкальный мир открыл для себя новообращенных иудеев. В прессе они тоже шли нарасхват. Любое ток-шоу держало наготове кресло для свежерелигиозной бывшей знаменитости, подчеркивавшей, что она ни капельки не скучает по своему прежнему распутству, или для бывшего друга известного неофита – этот рассказывал, как друг изменился после ухода в религию и как у них теперь даже поговорить нормально не получается. Вот и со мной так вышло. Стоило сестре перейти на сторону Божественного Провидения, как я стал местной достопримечательностью. Соседи, которым раньше было на меня наплевать, останавливались просто для того, чтобы одарить меня крепким рукопожатием и выразить соболезнования. Моднючие старшеклассники, в черном с ног до головы, дружески предлагали мне «дать пять», затем грузились в такси и отправлялись танцевать в какой-нибудь тельавивский клуб. Напоследок они приоткрывали окно и кричали мне, что происшествие с моей сестрой их прямо убило. Охмури раввины какую-нибудь уродину, эти ребята бы еще справились, но утащить девушку с такой внешностью – вот это удар!
Тем временем моя всеми оплакиваемая сестра училась в какой-то женской семинарии в Иерусалиме. Она приезжала домой почти каждую неделю и, кажется, была счастлива. Если она не могла вырваться, мы ехали к ней. Мне было пятнадцать, и я страшно по ней скучал. Когда она служила в армии артиллерийским инструктором – еще до религиозности, – я тоже не слишком часто ее видел, но почему-то скучал меньше.