Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знахарка утешала его, да только сама не ведала, когда исцелится роженица. Слыхала о таинственном недуге молодых матерей, что падали в пучину грусти после родов, не суетились вокруг младенца, а увядали на корню. Посещала напасть тех, кто жил в счастии да благополучии. Бедные не могли себе позволить лежать, вперив взор в стену: а кто накормит детей и мужа, кто согреет дом?
Аксинья, простая крестьянка, жена кузнеца из деревушки Еловой, родила дитя от полюбовника. Плевали вслед, сулили ей всяческие несчастья. Вопреки всем радость охватывала все ее существо при одном взгляде на синеглазую Нютку. Как может мать пренебрегать дитем?
– Ах, какой богатырь! – Аксинья качала на руках мальчишку, ощущала приятную теплоту увесистого тельца. Пыталась показать матери, как хорош отпрыск.
– Кормить надо? – Лукерья расшнуровала ворот рубахи, повернулась на бок.
– Что с тобой приключилось?
– Дай его, – сухо сказала молодуха.
Аксинья бережно протянула ей каганьку, послушала задорное чмоканье. Лукерья прижимала к груди будто не дитя свое – постылую куклу. Не было в глазах ее ни капли материнской любви и приязни.
Аксинья хлопотала над ужином, перебирала по давней привычке нерадостные мысли. Казалось, что она белка в заколдованном колесе: внимание и забота требовались всем: Лукаше, отвратному Третьяку, что в три дня опустошал плошку с мазью; Малому, который шел на поправку; служилым, подхватившим простуду посреди ранней весны. Через два дня Великий праздник, дом, стол, себя надобно готовить к Пасхе, а не до торжества Аксинье…
– Мамушка, гляди! – ворвалась в ее мысли Нютка.
– Девонька, ты отчего ж кричишь? – ласково проворчала Еремеевна. Ее узловатые руки проворно лепили пироги. Маленькие и большие, мясные и сладкие, они устилали огромный стол.
– Котенок глазки открыл. Живой он! Гляди! – Нютка протягивала им пятнистый комочек шерсти с чистым восторгом.
– Дочка, кто ж шерстью над едой трясет?
– Недобрые вы, – пробормотала Нютка и утащила пятнистую забаву.
– Ты не баловством занимайся, а делом. Матери помочь не хочешь? – Аксинья крикнула уже в спину Нютки и ощутила, как злость поднимается откуда-то из глубины.
– Чисто дитя у тебя дочка, – прыснула в рукав Еремеевна.
– Не знаю, отчего. Не баловала нас жизнь, клевала и в темечко, и в затылок. А дочка у меня – чудо чудное.
– Пусть еще в куклы поиграет, скоро закончится сладкая пора. – Еремеевна всегда говорила разумное, слова ее, как всегда, оказались созвучны Аксинье. – Сейчас Маньку позову.
Круглые глаза, окруженные морщинами, мягкие обвисшие щеки, рот, привыкший к улыбкам, – самый вид старухи располагал. Всякому, кто слышал ее низкий голос, ощущал заботу, сразу хотелось приникнуть к ее широкой груди и жаловаться на свою судьбу-злодейку.
– Как без тебя жили? – привычно вздохнула Аксинья и сноровисто поставила в печь большой противень с пирогами.
Не скоро они лягут спать: полночи проведут за приготовлением пирогов, сладких куличей, ватрушек, медовых колобков. Внучки Еремеевны, Маня и Дуня, бегали по дому: вытирали пыль да копоть, стряхивали тенета, вычищали каждый угол.
Аксинья вспоминала каждый день присказку: «Глаза боятся, да руки делают!» Скудные приготовления крестьянской семьи казались безделицей в сравнении с тем размахом, что приобретали праздничные торжества в богатом доме Строганова. Кто бы старший, умный да опытный пришел к ней и сказал: «С зайчатиной выйдут отличные пироги, а сохатину оставь для копчения». Все она постигала на собственном опыте. Теперь Еремеевна, что служила в богатом доме, давала советы на вес золота: как припасы хранить, как мед сытить, как учет всему вести, что в погребах, закромах да на леднике.
– Завтра яйца надобно покрасить в таком количестве, чтобы всех людей оделить да волочёбников[32] одарить.
– Волочёбников? – Аксинья словно заблудилась в редком лесу, среди мутных слов. – Такого в нашей деревне не было… Как успеть все, мамочки!
– Успеем, краса моя! – погладила ее по руке Еремеевна. – Еще от зависти все позеленеют.
* * *
К вечеру Великой субботы сделали невозможное. Огромный дом сиял чистотой: выскоблили каждый угол. Поставцы, столы, лавки, сундуки… Даже клети, где обитали служилые, вымыли под присмотром Потехи. Пасху в грязи справлять – весь год от нечистой силы страдать.
– Лавки закрыты, яйца красят, а не торгуют. Да я не лаптем делан, есть нужные знакомства. Мелкого да жухлого пруд пруди, а крупный орех лишь в одной лавке. И сохлые плоды, как их там… куражка. Держи! – Третьяк вытащил из-за пазухи сверток. – Для Лукерьи Терентьевны и звезду с неба достану, – он закашлялся, пытаясь скрыть смущение.
Аксинья подняла на него удивленный взгляд. Счастье, что Голуба не слышал таких вольных слов.
– Спасибо, Третьяк, за рвение, – кивнула она служилому.
Отыскала Аксинья в Вертограде лечебном снадобье, да размыло его временем, подъело плесенью – всем домом разбирали: «От печали молодых матерей спасет снадобье вкусное да полезное: орех, что на деревьях растет, смешать с куражкой, измельчить прилежно да залить медом хорошим. Настоять несколько дней, давать по ложке да разговоры вести душевные и в бане все выхлестать без жалости суетной. Хандра вся пройдет без следа».
Про «куражку» вспомнил Степан Строганов: ел у заморских купцов сушеные большие ягоды – диковина из дальних земель. Орехи, что на дереве растут, лесные, всем известны. В холодных солекамских землях они не водились, а на юге росли в лесах да по берегам рек.
Знахарка готовила снадобье, толкла в ступке твердые ядрышки лесного ореха, мяла курагу и шептала добрые слова. Без них снадобье для Лукерьи не станет целебным.
– Аксинья! Яйца сложила, куличи для освящения в корзинах красуются. Осталось только одежу поменять – и в церковь! – кричала Еремеевна.
* * *
Взгляд уперся в широкую спину, обтянутую легким кожухом[33]. Сколько собольих пупков пошло на одежу, не сосчитать. Пару дней назад Аксинья пришивала к кафтану пуговицы с яшмой, шипела, как злая кошка, исколов пальцы о толстую свиную кожу. Остались на строгановском кожухе капли Аксиньиной крови, и сейчас непотребная мысль грела ее в холодном Солекамском храме. Но не время думать о суетном…
Храм сиял, алтарник благоговейно читал, душа замирала от великолепия, взирала на иконостас, молилась, уповала на милость Всевышнего. А бренное тело устало от многочасового бдения.
– Жалко Лукашу, – прошептала Нютка. – Отчего ей в храм нельзя?
– Нечистой Лукерью считают, Нюта. – Аксинья, охальница, разговаривала с дочкой тогда, когда следовало молчать.
– И я буду нечистой, когда рожу? – таращила глаза девчушка, словно первый раз слышала о том, что ведомо каждой.
– И ты, и внучка твоя, и ее внучка…
– Почему нечистая?
– Тише, дочки, – ласково пресекла их разговор Еремеевна.
Ради Светлого Праздника она нарядилась так, что затмила всех женщин.