Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все у меня ладно да весело. – Дочь вырвалась из ласковых рук.
– Да в кого же ты упрямая такая? В отца своего?
– Да кто мой отец? То ли кузнец, то ли Строганов… А может, еще кто? Семен Петух? – Губы дочери говорили жестокие слова, женщина не сразу поняла и приняла их смысл.
– Дочка, да о чем ты?
– Отец… Хозяин открестился от меня.
– Что ж говоришь ты?
Две плошки, освещавшие двор, с трудом разгоняли тьму, но их тусклых отблесков хватило, чтобы разглядеть на лице Нютки длинные мокрые полосы. Девчушка шмыгнула и продолжила со злостью:
– У в-в-в-воеводы мы были, – шмыгала Нютка. – И отец, маму-у-ушка, – шмыгала она горестно. Аксинья знала: прежде чем успокаивать, нужно понять, что случилось.
– Что, скажи толком?
– Воспитанницей назвал. Не дочкой! – Здесь Нютка уже затряслась в том рыдании, что знакомо каждой женщине, пережившей несправедливость.
– Милая моя, иди к матушке. – Нютка сама бросилась в ее объятия, и Аксинья с любовью целовала плат на макушке, прижимала к себе дрожащее тельце. – Не подумал он, отец твой, сказав такое. Были у него цели, нам неведомые.
– Отчего он на меня внимания не обращает? – задала глупая дочка вопрос, что терзал ее давно.
– Он купец, дел у него столько, сколько нам с тобой и не представить. У мужчин свой мир, дочка, нам туда хода нет. Ты же помнишь, он забрал тебя – значит, нужна дочь.
– Правда?
– А как иначе? – улыбнулась Аксинья и с благодарностью вспомнила своего отца. Василий Ворон никогда не давал ей повода усомниться в бесконечной любви.
– А отчего он к тебе… с тобой… – Дочка так и не смогла закончить вопрос, и знахарка с удивлением почуяла запах ревности. Ох и своевольница растет!
– Когда станешь взрослой, сама все поймешь, – не стала кричать и возмущаться Аксинья. Дочке еще предстоит узнать, как непроста бабья доля.
* * *
Его кожа, распаренная в бане, казалась гладкой, словно шелк. Рука женщины совершала долгое странствие по груди, да зацепилась за взгорок – один, другой шрам – кто-то полосовал Степана нещадно. Аксинья замерла на миг, словно ощутила ту старую боль, но рука ее спускалась к животу и наконец замерла, запуталась в русых зарослях.
– Ведьма, – прошипел он, попытался подмять мучительницу.
– Если будешь слова непотребные говорить, уйду и тебя баннику оставлю.
Мужчина затрясся от смеха.
– На что мне голый старик? От банницы я бы не отказался.
– Ах ты блудяшка[35], – Аксинья шлепнула его по животу.
Их шутки и подначивания завершились обычным действом. Строганов жадно распластывал ее на лавке, крытой иноземным ковром, поворачивал, прикусывал шею, сжимал соски так, что они превратились в красные ягоды. Он словно не мог насытиться перед отъездом.
Аксинье чудился в его исступлении какой-то надрыв, что-то неладное таилось за сегодняшним буйством. Охотно принимая его, ощущала ягодицами колючий ворс ковра и чувствовала запах пота и мужской страсти, смешанный с травами и влажным дыханием бани.
Любосластие продолжалось почти до рассвета. Аксинья понимала: у Степана нет уже сил, протягивала ему травяной отвар, парила, прижималась к мокрой коже жадными губами. Он вновь и вновь совершал то, что и нельзя было уже назвать страстью. Мучил себя и ее, то ли наказывал за что-то, то ли прощался.
– Степан, – наконец осмелилась она сказать, – рано выезжать. Тебе бы хоть пару часов поспать.
– Да? – Он поднял осоловелый взгляд, и Аксинья увидела в нем ответ на дочкин вопрос.
Отчего Строганов, богатый да влиятельный, нуждался в нищей знахарке из малой деревушки Еловая? Не ум, не снадобья Аксиньины нужны были, не сердце горячее. Для кого пиво иль крепкое вино, для кого горькое аглицкое зелье[36], а для Степана забвение отыскалось в ее грешных объятиях.
Аксинья вечно искала маетные ответы, окуналась в новые тревоги. А надобно жить да радоваться ниспосланным дарам.
7. Брат
Рыжая Нюра сквозь сладкий, как медовая коврига, сон услышала писк. Чертыхаясь и поминая худыми словами черта, Фимку и всех мужиков, она встала с лавки. Босые ноги неохотно ступили на холодный пол. Добежала в два прыжка до люльки, выхватила пискуна из теплого гнездышка, вернулась в объятия пухового одеяла.
Да, жеребенок вымочил солому, изгадил все льняные тряпицы, и Нюрке пришлось натягивать шерстяные чулки, подбитый куделью летник, зажигать лучину, исправлять беду. Каганька довольно улыбался, сучил ручками да ножками. Нюркина сонная злость улетучилась, сменившись материнским умилением.
Да, сын у них с Ефимом Клещи вышел сдобный да пригожий. Отцовская бесова рыжина затмилась материной бронзой, пух на голове обещал, что, выросши, он станет подобием Нюркиных кудрей. Младенческая худоба прошла, обернувшись пухлыми щеками и веселым взглядом: молока у матери было вдосталь. Она просыпалась по несколько раз за ночь, чтобы насытить неспокойного наследника.
Нюра уже привыкла быть матерью. Тогда, накануне Рождества, она почувствовала невыносимую боль, подняла дикий крик на все ямское поселение:
– Тетку Аксинью вези!
Но даже ей самой сквозь первые схватки и горячие потоки, льющиеся из самого нутра, ясно было, что муж не поедет в Соль Камскую за знахаркой. Соседки помогли Нюре, утирали пот с лица, шептали ласковые слова, словно дочери или сестре родной, показывали, как сподобнее дышать, утешали. Рассказывали, пытаясь пробиться сквозь ее дикие вопли, как рожали первенцев, обливаясь потом и прося Богородицу о снисхождении.
На поздней зимней зорьке Нюрка произвела на свет дитя, в который раз поблагодарила Святую Анну за покровительство: жеребенок, крепкий сын ее жестокого мужа, осветил своим появлением непростую жизнь молодой семьи.
Фимка тогда ворвался в избу, не дожидаясь разрешения повитух, подхватил на руки сына и поднял, словно показывая кому-то сверху – отцу ли, матери, – что отныне в бесшабашном роду его появился наследник.
– Ишь какой! – повторял он.
Возмущенные повитухи подняли галдеж. Сына у радостного отца забрали, перевязали пуповину, обтерли сукровицу и лишь потом позволили ему взять на руки.
Теперь крохотная семья стала настоящей.
Нюрка привыкала к долгим ночам, к завыванию ветра за околицей, к пяти глуховским избам с двумя дюжинами обитателей, к появлению незваных гостей в постоялом дворе. Седмицы две назад проезжий служилый принял за непотребную девку, пытался купить, совал медяки в руку, лишь крикливый сосед, вовремя услышавший этот разговор, отогнал охальника. Она привыкла даже к помощи Машки-пермячки, молчаливой и странной девки, которую когда-то отчаянно ревновала к Фимке.
Не могла привыкнуть лишь к одному – к долгому отсутствию мужа, его бесконечным поездкам по Бабиновской дороге.
Самоуверенный, дерзкий, преступный муж был для нее всем: любовью, покоем, защитой,