Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семнадцатого января в Конго убили Лумумбу, и в Гвинее был объявлен четырехдневный национальный траур. Хотелось бы написать, что это событие потрясло меня, но это было бы неправдой. Я не интересовалась первыми конвульсиями бывшего Бельгийского Конго, имя Лумумбы мало что для меня значило, но я все-таки пошла на Площадь мучеников, где проходила траурная церемония. Железные загородки и вооруженные люди сдерживали толпу – «простым» людям не место у сцены, где сидят официальные лица. Действо напоминало состязание в элегантности. Министры, их замы, видные деятели режима явились с женами, задрапированными в дорогие ткани. На головах у некоторых красовались пышные тюрбаны из платков и шалей, другие удивляли сложными прическами – косичками, уложенными розеткой или треугольником. Впечатление театральности происходящего усиливали аплодисменты и приветственные выкрики, которыми толпа встречала появление каждой высокопоставленной четы. Секу Туре, облаченный в парадное белое бубу, произнес многочасовую речь. Он явно извлек урок из конголезской трагедии и с пафосом в голосе то и дело повторял слова капитализм и угнетение. Не знаю почему, но для меня в них не было смысла, я спрашивала себя: «Ну и где она, эта ваша пресловутая гвинейская революция?»
Только в 1965 году, прочитав «Сезон в Конго» Эме Сезера о последних месяцах жизни Лумумбы, я прочувствовала весь драматизм и значение события, а в тот момент была явно недостаточно политически подкована.
Я, безусловно, перенесла бы лишения, омрачавшие наше существование, затронь они все общество, старавшееся коллективным усилием создать свободную нацию. Возможно, это даже увлекло бы меня. Увы, ничего подобного не случилось. С каждым днем все заметнее становился раскол на две группы, разделенные непреодолимым морем предрассудков. Мы теснились в стареньких, дышащих на ладан автобусах, а мимо ехали сверкающие «Мерседесы» с флажками на капоте, перевозившие разодетых женщин, обвешанных драгоценностями, и мужчин, курящих именные сигары. Мы стояли в очередях в государственных магазинах, чтобы купить килограмм риса, а «избранные» платили в бутиках валютой за икру, фуа-гра и марочные вина.
Однажды Секу Каба удостоился приглашения на частный концерт в президентском дворце. Мне предстояло впервые попасть в мир привилегированной касты. Я одолжила у Гналенг бебубу, чтобы скрыть свой живот, и повесила на шею ожерелье «Зеленый день». В этом нелепом наряде мне предстояло внимать искусству Республиканского ансамбля традиционной музыки. Солировал Сория Кандиа Куйяте, которого называли «звездой народа манде» и «голосом Африки». Он в полной мере заслуживал этих витиеватых званий, ни один другой голос не мог сравниться с его. Он пел с другими гриотами под аккомпанемент тридцати музыкантов, игравших на корах, балафонах, африканских гитарах и барабанах бата́. Представление было несравненное, незабываемое, ослепительное. В антракте зрители заполнили бар, и я пришла в изумление, наблюдая за мусульманами, хлеставшими розовое шампанское и дымившими «гаванами». Секу Каба робко представил меня президенту и его брату Исмаэлю, серому кардиналу правящей клики, стоявших в окружении нескольких угодливых министров. Они не обратили на меня ни малейшего внимания, только президент изобразил вежливый интерес, и я подумала: «Вблизи он еще красивей, у него потрясающий разрез глаз и победительная улыбка героя-любовника!»
«Итак, вы из Гваделупы! Из маленькой сестрички, которую Африка потеряла и теперь обретает вновь…»
Я включила этот мини-монолог в текст «Жди счастья», вложив его в уста диктатора Маливана, пришедшего в класс Вероники. Я, в отличие от моей героини, не решилась заменить слово «потеряла» на слово «продала» и ограничилась льстивой улыбкой. Секу Туре оставил нас и отправился к другим приглашенным. Все перед ним заискивали, многие даже целовали руки, другие преклоняли колено, и «господин президент» любезно помогал каждому подняться. На заднем плане оперным хором звучали гриоты.
Звонок возвестил об окончании антракта, и мы вернулись в зал.
«В болезни будешь рождать детей…»
Библия. Книга Бытия 3:16
Я носила по коллежу свой огромный живот и «пугала учениц», как сказала мне в 1992 году Уму Ава, преподававшая в Центре исследований Африки при Корнельском университете США.
«Сначала мы вас боялись. Чувствовали, что не интересуем вас, и воспринимали вашу беременность как нечто пугающее и загадочное».
На самом деле я с трудом обувалась – ноги распухали и ужасно болели, ходить становилось все труднее. Декретные отпуска в социалистической Гвинее отменили, и женщины работали до самых родов, а на грудное вскармливание им от «щедрот» государства полагался целый месяц. В мае 1961 года у меня прямо в классе отошли воды, и насмерть перепуганная мадам Бачили лично отвезла меня на своей «Шкоде» в больницу Донка[80].
– Ваш муж отсутствует, кого же мне предупредить?! – волновалась она.
Едва дыша от страха, я прошептала имена Секу Кабы и Гналенгбе. Роды в Абиджане прошли как по маслу, но сейчас я просто с ума сходила от одной только мысли, что оказалась в этом лечебном заведении. После отъезда в 1958 году французских врачей их сменили восточноевропейские коллеги: русские, чехи, поляки или немцы, объяснявшиеся с пациентами через переводчика. В больнице не хватало буквально всего: вместо ваты использовали корпию, спирт и эфир строго дозировались, анальгетики практически отсутствовали. Дети умирали от краснухи, малярии и коклюша, взрослые – от разного вида диарей и инфекций, которые тогда еще не называли внутрибольничными. В обветшавших зданиях колониальной эпохи стояла жуткая вонь. Я до сих пор иногда просыпаюсь по ночам от кошмаров на «больничную тему».
В родильном отделении меня осмотрел врач-чех в халате сомнительной чистоты, ему помогали две русские медсестры, грубые и равнодушные. Мне было больно и очень страшно, но это никого не волновало. Потом одна из медсестер отвела меня в палату, где на узких лежанках корчились роженицы. Их было не меньше дюжины. Я отыскала себе место и прилегла. Начались схватки, я заорала – единственная из всех женщин, и лежавшая рядом страдалица с мокрым от пота лицом назвала меня бессовестной.
Я и правда не испытывала ни малейшего стыда, а кричала от одиночества и отчаяния, что оказалась в этой жуткой палате. Прошло много часов, прежде чем снова появился доктор, на