Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Частные влечения – это не просто приятные, замкнутые на самих себя круговые движения, производящие удовольствие; их круговые движения – это повторяющаяся неудача, повторяющаяся попытка окружить некоторую центральную пустоту. Это означает, что влечение не дано нам изначально, его не следует выводить из какой-то предшествующей констелляции: влечению логически предшествует онтологическая неудача – отклонение от цели, некоторая форма радикальной онтологической негативности/неудачи. Основная задача влечения – найти удовольствие в самой неудаче достичь полного удовольствия. Мы, таким образом, должны проводить различение между влечениями с их частным способом удовлетворения (оральным, анальным, скопическим) и разрушительной негативностью, с которой это круговое движение влечений пытается совладать. Как же можно назвать эту радикальную негативность, которая составляет безмолвный фон влечений? Нужно ли просто провести различие между влечениями, привязанными к частным объектам, влечениями, чьи повторяющиеся круговые движения производят удовлетворение, и «чистым» влечением к смерти, невозможным «тотальным» желанием (само)разрушения, экстатической самоаннигиляцией, в которой субъект вновь обретает полноту материнской Вещи? Что делает это различение проблематичным, это тот факт, что оно вновь переводит влечение к смерти в термины желания и его утраченного объекта: именно благодаря желанию позитивный объект становится метонимической заменой пустоты невозможной Вещи. Именно в желании стремление к цельности переходит на частные объекты – Лакан называл это метонимией желания. Здесь нужно быть очень осторожными, чтобы не упустить из виду мысль Лакана (и таким образом спутать желание и влечение): влечение – это не бесконечная тоска по Вещи, которая закрепляется на частном объекте; «влечение» – это само такое закрепление, в котором коренится «смертельное» измерение всякого влечения. Влечение – это не универсальный импульс (по направлению к инцестуозной Вещи), заблокированный и подорванный; это сама блокировка, блокировка инстинкта, его «зацикленность» (stuckness), как сказал бы Эрик Сантнер 26. Элементарная матрица влечения представляет собой не выход за пределы всех частных объектов в направлении пустоты Вещи (которая становится доступной лишь посредством своей метонимической замены), но эта часть либидо, которая «застревает» в частном объекте, обреченная вечно вертеться вокруг него. Концепция «чистого влечения к смерти», таким образом, является псевдоконцепцией – попыткой мыслить по ту сторону влечений, оставаясь в горизонте влечений. Уместнее было бы определять пустоту негативного, вокруг которого движутся влечения, не как «чистое» влечение к смерти, но постулировать негативность/невозможность, которая предшествует самому различию между влечением и желанием, и признать, что влечение и желание представляют собой два способа справиться с этим онтологическим патовым положением/тупиком. Как мы уже отмечали, Лакан называет этот тупик «нет никаких сексуальных отношений» (il ny a pas de rapport sexuel).
Это возвращает нас к любви. По формуле Лакана, она дополняет отсутствие сексуальных отношений. Как связана любовь с объектом а ? Благодаря своему статусу продукта двойной утраты объект а лучше всего определить как объект двойной рефлексии; именно как таковой он вполне реален: Реальное Лакана – это не твердая сердцевина всех игр рефлексии и удвоения, но неуловимый Х, который возникает в удвоенной рефлексии (уже Фрейд отмечал, что во сне реальное, как правило, возникает под видом сна во сне). В начале фильма Фрица Ланга «Тайна за дверью» (1947) героиня (которую играет Джоан Беннетт) рассказывает, как она влюбилась: «Он посмотрел на меня, и я почувствовала, как будто он видит во мне то, о чем я и не догадывалась, что это во мне есть!» Здесь, однако, надо быть очень осторожными, чтобы не допустить псевдолакановский циничный реализм: то, что я вижу во взгляде другого, который смотрит на меня, – это не просто проекция – или ложная видимость – сокровища внутри меня, которое следует противопоставлять убогой реальности того, что я в действительности собой представляю. Следует, таким образом, отказаться от ошибочного и псевдо-кантианского противопоставления агальмы – некоего сокровища внутри меня, понятого в качестве феноменальной видимости, фантазии-иллюзии, проекции желания другого человека, – твердому ноуменальному в-себе, которое есть я сам, – то есть экскрементному ничто. Здесь необходимо уточнить, что именно в опыте себя как экскрементного ничто приходится полагаться на взгляд Другого: никто не является экскрементом сам по себе, но кажется им ввиду символического идеала, которому он не может соответствовать. Никто не является пустым местом сам по себе, но является им в отношении предполагаемой символической идентичности. Конечно, всякий человек есть еще что-то, помимо отношений с Другим, но только в банальном биологическом смысле, как имперсональный кусок плоти. Однако именно Другому (не воображаемому или символическому, но Реальному Другому) обязано своей экзистенцией то, что в точном смысле представляет собой бездну субъективности, – картезианское cogito. Декарт в данном случае был слишком краток: не нужно никакой дедукции, чтобы совершить скачок от чистого cogito к божественному большому Другому, гарантирующему логичность вселенной, как будто я сначала должен быть уверенным в себе и только потом, на втором этапе, вынужден вводить большого Другого. В работе «Понятие страха» Кьеркегор в насмешливом антигегельянском тоне рассказывает о Симоне из Турне (парижском теологе-схоласте XII века): «Бог должен быть ему благодарен за то, что он доказал его троичность <. > Можно найти немало аналогий этой истории, а в наше время спекулятивная философия обрела такую силу, что она едва ли не попыталась сделать Бога неуверенным в самом себе, подобно монарху, который в страхе сидит и ждет: превратит ли его государственное собрание в абсолютного или только в ограниченного правителя»27. В действительности каждый субъект в конечном счете находится в том же положении, что и бог у де Турне. Он всегда живет в страхе: что случится, если другие перестанут в него верить, предполагать его/ее в качестве субъекта (согласно Лакану, субъект как таковой есть всегда предполагаемый субъект)? Здесь мы имеем дело с верой, а не со знанием. И как раз здесь вступает любовь: самый решительный момент любви – это не вера других, которая поддерживает субъект в его экзистенции, но его собственный ответный жест, ужасающе бесстрашный акт полного принятия того факта, что само мое существование зависит от других, что – если выразить это в не совсем уместной поэтической форме – я есть только образ в грезах противоречивого другого.
Эта догадка также вынуждает нас отказаться от цинического мнения, будто сокровище, которое видят любящие в своих возлюбленных, – это лишь иллюзорная проекция: Лакан не циник, который думает, что в действительности тут нет никакого сокровища, что сам по себе субъект есть лишь экскрементная пустота. Давайте вспомним парадоксальное понятие Кьеркегора «болезнь к смерти»: по-настоящему ужасно не понимание того, что мы лишь смертные существа, которым суждено исчезнуть в пыли, не оставив никакого следа, но признание того упрямого факта, что мы бессмертны и, следовательно, будучи таковыми, не можем избавиться от своей совести и от тяжести совершенных грехов. Аналогичным образом можно сказать, что поистине ужасно не признание того, что я есть экскрементная пустота, что сокровище, которое видят во мне другие, является просто их проекцией, не имеющей ничего общего с реальной сутью моего существа, – такая позиция («что я могу тут сделать, я не в ответе за то, что видят во мне другие») является слишком простой, она предлагает слишком простое избавление. Поистине ужасно признавать факт, что во мне действительно есть сокровище и что я не могу от него избавиться. Вот почему идея сокровища во мне запускает механизм страха, поскольку, как отмечал Лакан, страх вызывает слишком тесная близость к объекту, а не его отсутствие. Это сокровище – не тайный объект, который имеется у возлюбленного; истинное сокровище – это он сам / она сама. Другими словами, любовь возникает не тогда, когда любящий субъект отчаянно ищет в возлюбленном некое тайное сокровище. Любовь возникает, когда любящий субъект обнаруживает, что сокровище, находящееся в возлюбленном, – это лишь вводящий в заблуждение фетиш и что истинное сокровище – это хрупкий возлюбленный, озадаченный, сбитый с толку, неспособный связать свою субъективность с тем сокровищем, которое любящий видит в нем/ней. В этой рефлексивной инверсии от объекта, скрытого в субъекте, к самому субъекту и состоит любовь, движение от слепого восхищения к любви.