Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы не способны любить, – сказал Казус. – Вам, Даниил, надо принять этот факт, примириться с ним и как-то жить дальше.
– Павел Сергеевич, скажите, я урод?
Казус снял очки в толстой роговой оправе. Дэна всегда удивляло, что он носил именно такие очки – дешевые и некрасивые. Глаза у Казуса были близко посажены и, казалось, жили отдельно от лица.
– И в чем ваше уродство, позвольте спросить?
– Мне все время хочется быть одному.
– И?
– Разве этого мало? Человек не может жить в одиночестве.
– Кто сказал вам подобную чушь?
– Все говорят.
Очки вернулись на место. Казус внимательно изучал Дэна. Словно тот был экспонатом в Кунсткамере – заспиртованным эмбрионом, который вдруг взял и заговорил.
– Вы нормальны. Если позволите каламбур, вы нормальны до ненормальности. Вам внушили, что нужно жить в стае. Быть вместе со всеми. Дескать, так легче выжить.
– И что здесь неправильного?
– Всё. Мы разные. Кому-то действительно легче в стае, кто-то задыхается от связей, обязанностей и чувства долга. Как вы, например. Это не хорошо и не плохо. Это данность. Вы такой. Перекати-поле. Расстались с девушкой, и вам хорошо. Она вернется – вам тоже будет хорошо. Ровно до того момента, пока вы этого будете хотеть.
– Я никогда не любил.
– Я тоже.
Дэн растерялся.
– Но у вас есть жена, дочь и…
– К нашему разговору это не имеет отношения. Человек привязывается к другому человеку, когда наиболее остро чувствует свое одиночество. Самые сильные влюбленности – от одиночества. От неумения быть самому себе интересным. Чем сильнее ты любишь, тем менее ты нужен самому себе. Влюбленность как форма сильной эмоциональной зависимости – патология. Влюбленность убивает чувство самосохранения.
– А секс?
Очки снова на столе. Казус потер переносицу.
– И секс, и дружба, весь спектр человеческих отношений – попытка переложить собственные страхи на других. Самый сильный страх – страх смерти. Обнимая женщину перед сном, вы защищаете не ее, вы убиваете мысль о том, что смертны. С тем же успехом можно обнимать плюшевого медведя. Плюшевой медведь даже лучше. Он занимает меньше места, его можно сбросить с кровати, когда надоест. Медведь не обидится. Вы по-прежнему уверены, что вы урод?
– Ничего в себе не понимаю.
– Это нормально. Люди предпочитают про себя не знать, – мимолетная улыбка сменилась на мимическую скуку.
– Нет, вы не поняли. Все плохое, самое гадкое в себе я знаю. Бездна близорука. Щурится, всматривается, но видит расплывчато. К черту Ницше! Я все сам про себя узнал. Без нее. Знаю, что любить не умею, тягощусь отношениями, предаю без зазрения совести, бросаю. Но я не знаю ничего хорошего в себе. Должно же быть во мне что-нибудь хорошее? Что-нибудь особенное?
– Девяносто пять процентов населения – посредственность.
– Я не посредственность!
– Девяносто пять процентов думают точно так же.
– И то, что они родились для совсем иной, благородной и красивой участи?
– Конечно. Единственное утешение: мы ошиблись во времени. Или время ошиблось в нас.
– Слабое утешение.
– Какое есть. Но почему это вас так волнует? Нет ничего зазорного в том, чтобы прожить простую, сытую, мещанскую жизнь. Кормить канареек на окне, поливать герани, проверять уроки у старшего и менять подгузник младшему, иногда, по праздникам, изменять жене, но убеждать и себя, и ее, что она единственная. Это хорошая жизнь, Даниил. Поверьте, правда, хорошая.
– И у вас она есть?
– Разве я сказал, что она мне нужна? Я доволен тем, что у меня есть.
И напоследок. Словом в спину.
– Знаете, в чем парадокс, голубчик? Чем сильнее мечтаешь о подвиге, тем более ты смешон. «Дон-Кихота» очень скучно читать. Но еще скучнее бороться с ветряными мельницами. Не боритесь, Даниил, уезжайте.
– Разве можно убежать от себя? – спросил Дэн, не оборачиваясь.
– Убежать от себя невозможно. Вы правы. Но можно уйти вперед. И тогда ваше «я», возможно, вас догонит. Все в этой жизни стоит делать не спеша и с удовольствием.
– А умирать?
– И умирать, Даниил, нужно не спеша и с удовольствием. Выбрать день и умереть.
Он раз за разом возвращался к этому разговору, не в силах понять, что же тогда упустил. Что-то очень важное, без чего сегодня почему-то не складывалась жизнь.
– Что делать? – тоскливый вопрос Вадима вернул в настоящее. – Как жить?
– От меня-то что хочешь услышать?
– Ничего, – Вадим рывком поставил бокал.
Ножка хрустнула, и сосудик, наклонившись, так и остался стоять на столе – инвалидом.
Дэну стало его жалко. Он всегда жалел щенков, котят и особенно – неодушевленные вещи. «Мама, смотри! Плюшевый зайка! У него мордочка грустная и лапки нет! Давай возьмем его домой?» – «Даник, ты забудешь о нем через час! Сколько можно? Весь дом в этих мордочках!» Он все равно брал, спасал и через час забывал.
– Ничего, – повторил Вадим. – Думал, будет интересно встретиться, выпить, поговорить. О бабах или еще о какой-нибудь ерунде – кризисе среднего возраста или, чего уж там, духовном просветлении. Мы же друзья.
– Были когда-то. Ты о ней когда-нибудь думал?
– О ком?
– О Саре.
– Ни разу. Как отрезало.
– Ты ее любил?
– Еще по коньяку?
– Давай. Напьешься – лицо проглядывает.
В ожидании заказа Дэн рассеяно крутил на столе вазочку со свежими цветами. Оживился, увидев официантку:
– У вас здесь не кафе, а рай: шиповник в феврале.
– Да хоть в марте! – на безымянном пальце правой руки тускло светилось обручальное кольцо, и от этого рука казалась тяжелой и сломанной. – Из Голландии привезли. Там все есть.
– Все есть в Греции, – холодно поправил Вадим.
– Без разницы. Дальше Купчино не была.
Официантка метнула на стол бокалы, одновременно протерев поверхность тряпкой. На полной груди подскакивал золотой крестик. Сквозь светлые колготки проступали толстые синие вены:
– Еще что-нибудь?
– Вы верите в чудо?
На мгновение задумалась:
– Муж верит. Приду, будет – водка.
– Появляется?
– Иначе убьет.
Собрала грязную посуду, положила счет на щербатое блюдечко и, тяжело ступая, направилась к стойке.
Дэн педантично оборвал лепестки.
– Неужели она не видит?