Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гиацинтов продолжал сидеть за столом и был в полном недоумении. Спросил:
— Вы считаете, что я вам должен поверить?
— Я ничего не считаю, — последовал четкий ответ, — все, что хотел сказать, я сказал.
— А невеста знает, что вы на дуэль отправились?
— Знает.
— И, наверное, плачет?
— Нет, она не плачет, она молится за меня.
В это время дверь спальни открылась, и Федор, высунув в проем голову, подал голос:
— Володя, а Володя, слушай меня — он правду говорит!
— А почему ты так решил? — удивился Гиацинтов и даже поднялся из-за стола.
— Мне сердце подсказывает. Сердце меня не обманывает. Правду человек говорит, ему верить надо. — И, сказав это твердым голосом, Федор осторожно прикрыл дверь, видно, посчитал, что больше слов тратить не нужно.
Гиацинтов мало знал поручика Речицкого, с которым они прослужили в Забайкальском полку не больше полутора месяцев, да и за этот короткий срок охотники несколько раз уходили на задания. Получается, что виделись лишь считаные дни: козырнули друг другу, перекинулись несколькими ничего не значащими фразами — вот и все. И хотя говорят, что на войне человека можно узнать за один день, им такого испытать не довелось. А вот вольноопределяющегося Забелина, с которым были знакомы еще со студенчества и с которым вместе отправились на дальневосточный фронт, Гиацинтов знал хорошо… И еще эта фраза, «что между вами встала женщина…» Ее мог в запале выкрикнуть только Забелин, она никак не могла быть известной поручику. Выходит, что Речицкий говорит правду? А он, Гиацинтов, все это время напрасно лелеял и взращивал свою злобу? И еще Федор… Ему Гиацинтов верил, как самому себе, и ни капли не сомневался в том, что чистое и безгрешное сердце тунгуса не обманывает. Но оставалось ощущение чего-то не до конца ясного и уверенного, топорщилось и противилось смутное, неосознанное чувство, как бывало на войне, когда возникала посреди тишины и покоя ничем, казалось бы, не оправданная тревога, грызла неотступно, а позже, когда рушились внезапно тишина и покой, оказывалось, что тревога эта возникла совсем не напрасно.
Стоял Гиацинтов над столом, уперев кулаки в столешницу, молчал и не знал, что сказать. Не мог он сразу признать свою неправоту, не мог с миром отпустить Речицкого — слишком все просто и примитивно получалось, как будто лопнул мыльный пузырь.
— Да вы не мучайтесь, Владимир Игнатьевич, — словно прочитав его мысли, Речицкий пришел на помощь, — даже если вы мне поверите, это ровным счетом ничего не изменит. Вашу записку, в которой вы назвали меня подлецом и трусом, прочитала моя жена и ужаснулась. А слово «честь» для меня не пустой звук. Мы все равно будем стреляться. Я жду вас внизу.
Он четко повернулся, будто на строевых занятиях на плацу, направился к выходу из номера и уже протянул левую руку, чтобы открыть дверь, как дверь перед ним неожиданно распахнулась и на пороге появился растрепанный и тяжело дышавший Москвин-Волгин. Быстрым, веселым взглядом окинул Речицкого, Гиацинтова и облегченно выдохнул:
— Вот и славно, что все в наличности и в полном сборе. Я вам, господа, доставил срочную телеграмму, — из оттопыренного нагрудного кармана пиджака он ловко выдернул телеграфный бланк, развернул его и близоруко поднес к глазам: — Разрешите зачитать… Итак, дословно: «ВЛАДИМИРУ ГИАЦИНТОВУ ВЯЧЕСЛАВУ РЕЧИЦКОМУ ПРИКАЗЫВАЮ ГЛУПУЮ ДУЭЛЬ ОТСТАВИТЬ ЖДУ МОСКВЕ ЕСТЬ ВАЖНОЕ СООБЩЕНИЕ ПОЛКОВНИК АБРОСИМОВ».
Прочитав, Москвин-Волгин осторожно положил телеграфный бланк на стол, разгладил его двумя ладонями и радушно пригласил:
— Можете подойти и убедиться в подлинности.
Снег, выпавший накануне Покрова, не таял, и ясно было, что лег он накрепко — на всю долгую зиму. Два дня стоял легкий морозец, а после него, будто передохнув, со щедрого неба снова повалил снегопад. Коней запрягали в сани и на санях подвозили хлебные снопы на молотьбу; в избах наводили чистоту, вставляли вторые рамы, а кто не успел посуху, срочно засыпали завалинки и затыкали отдушины — до тепла теперь далеко и надо было готовиться к морозам. Рубили капусту, и ребятишки весело грызли сахарные кочерыжки, которые казались слаще пряников.
Но все эти труды, по завершению летней и осенней страды, были легкими, исполнялись играючи, без надсады, и даже сама жизнь в деревне, казалось, замедлилась, неторопливо затекая в новое русло.
Над избами, где готовились к свадьбам, по-особому ядрено и густо поднимался бражный дух — варили домашнее пиво. Дух этот смешивался с тошнотным запахом паленого пера, потому что в это же время обычно забивали гусей, ощипывали их и пламенем от сосновых лучин опаливали крупные тяжелые тушки. Иные из хозяев уже рушили скотину, и на заборах висели, вывернутые наизнанку, бычьи шкуры. Над шкурами, выклевывая мездру, порхали зеленокрылые синички, которых в Покровке называли мясниками. За день успевали они выклевать шкуры дочиста.
И все это совершалось, в полном безветрии, под тихо плывущим снегом, когда невозможно было понять, откуда он плывет — то ли с небес на землю, то с земли в небеса.
Вот и Матвей Петрович, вышагнув из часовенки, куда он все-таки добрался, когда отпустила спина, остановился и замер, забыв прикрыть за собой тяжелую дверь. Снег перед ним стоял стеной — без просвета. И не виделось через его плотную завесу ни одного дома, ни одной крыши — будто вся округа спряталась. Но Матвей Петрович и через белую стену угадывал все улицы Покровки, каждый дом в отдельности — он ведь помнил, как эти дома строились, как на месте избушек поднимались крепкие тесовые крыши, осеняя просторные пятистенки, срубленные из толстого кругляка, срубленные прочно и надолго.
Лежала перед ним деревня, которую он сам родил и которую вынянчил, словно маленького ребятенка, поставил на ноги и теперь любуется ею, довольно покряхтывая, — экая красавица вызрела!
По-особому виделись ему дома, которые он ставил когда-то своим сыновьям, а те, в свою очередь, своим, внукам Матвея Петровича, и разрасталось черепановское дерево, выпуская в мир все новые и новые ветки, обильно покрываясь пышной кроной — ровным счетом пятьдесят душ было на нынешний день в большой родове, прочно спаянной под строгим присмотром. Есть чему порадоваться на старости лет…
И вот так, в добром настроении и в добром здравии, после долгой и душевной молитвы, Матвей Петрович спустился с пригорка, оставив за спиной часовенку, дошел до сыновьего дома, поднялся на крыльцо и, уже раздеваясь у порога, услышал громкий, как всегда торопливый и заполошный, голос снохи Анфисы:
— Он откуда здесь взялся?! Это ему краля подарила?! Да Дашке ни в жизнь такую тонкую работу не осилить! Это ведь он, паршивец, не иначе на подарок купил, такие деньги выкинул! Ты погляди, Василий, погляди, чего твой племянничек вытворяет!
Василий Матвеевич в ответ своей супруге что-то неразборчиво бормотал, но Матвей Петрович не расслышал, да и не любопытно было ему — о чем там голосит Анфиса… Мало ли какая блажь втемяшится в голову глупой бабе?! Разделся, легкие катанки снял, поставил на приступок у печки для просушки и, оставшись в одних белых вязаных носках, вошел в горницу. Вошел и будто запнулся о высокий, невидимый порог — ноги сами собой дрогнули и остановились, когда увидел в руках у снохи длинный белый шарф, сотканный из тонкой ажурной материи. Он лежал, в несколько раз сложенный, на крупных ладонях Анфисы, и концы его чуть заметно шевелились, словно дул на них легкий ветерок.