Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюй-Мао-Ю вылезает из-за стола. Он предпочел бы обедать на цыновке, на полу, так, как ел раньше он сам и его предки и предки предков ели в Чифу. Но здесь нужно сидеть за столом и нельзя поджать под себя ноги. И четверо товарищей Сюй-Мао-Ю приняли прочно чужие обычаи, так же прочно и просто, как приняли они к себе чужую женщину с громким голосом и непрерывным смехом.
Вслед за стариком выходят из-за стола остальные. Женщина забирает посуду и идет из зимовья. Мужчины развязывают кисеты и набивают табаком маленькие трубочки с длинными чубуками.
Синий дым робко вьется над каждым тоненькими струйками и потом разбухает в бесформенные клубы и ползет вверх, к низкому потолку. Синий дым сладко ест глаза и щекочет в ноздрях.
Сюй-Мао-Ю после еды, после трех затяжек добреет. Он смотрит сквозь щелки глаз на четырех своих товарищей и, кивая на дверь, куда ушла женщина, говорит:
— В деревне спрашивали. В деревне сказали: что у вас делает наша женщина? Я сказал: стряпает обед и в чистоте белье наше держит. Но в деревне засмеялись и сказали: как она с вами, с пятью чужими мужчинами, живет? Как вы с нею спите?.. Я сказал: нам она для этого не нужна, мы работаем, а кто работает, тому в голову женщина не идет… В деревне засмеялись, очень громко и очень нехорошо засмеялись и говорили про меня и про вас всех плохие слова. Русские плохие слова говорили!..
Четверо, улыбаясь, слушают Сюя. Они глядят на дверь, через которую ушла женщина, и пыхтят трубками.
Сюй-Мао-Ю недоволен их молчанием.
— В деревне говорили плохие слова! — внушительно повторяет он. — Спрашивали: почему вы не делаете «починяй нада», почему не торгуете в лавочке, а ушли в лес с нашей женщиной? Ваши люди не уходят в наш лес… Потом молодые мужики обступили меня и дразнили, и кричали: хунхуза!.. хунхуза!.. И я рассердился.
Старик снова умолкает. И снова недоволен он, встречая молчание четырех своих товарищей. Он собирается рассердиться. Его темно-желтое, морщинистое лицо багровеет, рука, держащая на-отлете дымящуюся трубку, делает угрожающий взмах. Тогда, и ни на мгновенье раньше, Пао, которого зовут Захаркой, и который при встречах с русскими охотнее откликается на это имя, чем на настоящее и правильное, прерывает молчание.
— Молодые мужики всегда дразнят нас… Они глупые и злые. Пусть Сюй-Мао-Ю не огорчается!
Пао ласково улыбается. Вместе с ним улыбаются остальные.
Но табак в трубках хрипит, табак в трубках выкурен до последней былинки. И все подымаются на ноги. Все выходят из зимовья.
Выжженная, загрязненная жильем и затоптанная людьми поляна сбегает к речке. Две сосны, желтея стволами, стоят, как зоркие и молчаливые стражи, у тропинки, которая пролегла к воде.
У воды, высоко подоткнув юбку, плещется, возится с посудою женщина.
Вышедшие из зимовья безмолвно глядят на речку, на женщину.
Сюй-Мао-Ю отделяется от других, сердито встряхивает головой и идет в сторону от тропинки.
2
Зимовье пустовало мною лет. Прошлой зимою в Спасское, к Ивану Никанорычу, пришли два китайца и договорились:
— Наша мало-мало плати. Наша будет живи изба. Мало-мало работай, землю пахай, огуреца, хлеба, капуста себе сади…
Иван Никанорыч сдал зимовье китайцам и весело положил в карман задаток.
— Вот нечаянное дело! — обрадовался он. — Какая корысть из его, из зимовья-то? А тут денежная польза!
Еще по холодам, ранней весною в зимовье завелись жильцы. Они починили крышу, склали новую печь, уставили низкое жилье скарбом и стали расчищать недалеко от него полоску земли.
Их окружали безмолвие и покой тайги. Зимовье стояло в стороне от дорог и жилищ. Ближайшая деревня пролегала в двадцати двух верстах от зимовья. В ближайшей деревне, в Спасском, где Иван Никанорыч, где лавка кооператива и сельсовет, посмеялись над китайцами, которые вздумали крестьянствовать в неизвестном месте, в глуши, в тайте. И еще больше посмеялись, когда узнали, что китайцы завели себе стряпуху, русскую девку, пришедшую к ним откуда-то издалека.
— Не могут китаезы без русской бабы! — толковали, посмеиваясь, мужики. — Тянет их на этаких-то!..
Женщины же обидчиво и брезгливо поджимали губы и возмущаюсь:
— На что и позарилась, прости господи!.. Грязные, страшные, чисто черти!.. И откуль она взялась, потаскуха разнесчастная?! Не иначе, как из каких шляющих!..
А китайцы устроились на своей заимке, засели на земле и стали орудовать там. О них ничего не слышно было по многу времени, и деревня подчас совсем и забывала об их существовании. Только когда старый Сюй-Мао-Ю изредка приходил в лавку за очередными несложными покупками, его окружали, расспрашивали, смеялись. И смеялись беззлобно и легко.
Но старика раздражали всякие расспросы. Старику неприятен был даже этот беззлобный и легкий смех. Он сжимался, отмалчивался. Его сморщенное лицо больше морщинилось и узкие глаза смотрели настороженно и недобро. И крестьяне, улавливая злой огонек в прячущихся глазах Сюй-Мао-Ю, с большим азартом и озорством набрасывались на старика, шутили грубее и неотвязней.
— Хитручий старик! — подмечали они. — Злой. Вишь, рожа какая: ни усмехнется по-людски, ни слова мягкого не скажет!.. Хитручий!..
Старик приходил в деревню редко. И о нем, и об его товарищах, забравшихся в непривычную тайгу, и о девке, осмелившейся пойти в этакую артель, скоро забывали и вспоминали только с новым приходом Сюй-Мао-Ю.
И текли дни. Проходили месяцы. Отшумела скупая таежная весна. Пришли погожие дни. Июль вспыхнул солнечными пожарами и растопил сверкающие снега на Белогорьи. И три единорожденные реки — Иркут, Китой и Белая — вскипели и вспухли водами. И речка, на берегу которой завели свою жизнь пятеро китайцев и русская женщина, тоже закипела, замутилась, закачала прибрежные тальники, подрыла рыхлый берег и зашумела тихими ночами беспрерывным ровным шумом.
Китайцы ранним утром, напившись чаю, который кипятила им женщина в большом медном чайнике, уходили на работу. Женщина оставалась в зимовье одна. Она прибиралась в горнице, выметала свежим пахучим веником сор, выносила проветривать постель. Она раскладывала под таганом на площадке возле жилья огонь и начинала ладить обед.
Вокруг нее стояла лесная тишина. Огонь в костре слабо потрескивал, дым уходил вверх клубящимся столбом. Комары, которые плодились с каждым днем все больше и больше и становились все злее, вились столбом вокруг женщины, жалили ее. Она лениво отмахивалась от них и изредка пела песни.
Ее песни были крикливы и беспокойны. Откуда-то из городов, через третьи руки долетели до нее отрывки напевов и чужие слова. И чужими напевами