Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вижу, ты в образцовую школу ходила, – подметила мисс Бетси.
– «Святое детство» называется, – ответила я.
– Хоть принцессой назовут, все равно потом ебут, – усмехнулась она.
В день, когда убили Джона Леннона, я выгуливала по парку вторую мою работу – еще одну старушенцию, забывчивость которой еще не дошла до той стадии, когда она забывает про свою потерю памяти. По парку я ее уже выгуляла и собиралась вести укладывать «бай-бай», как вдруг она заявила, что хочет идти к «Дакоте»[213], и упорно отказывалась слезать с этой темы. То есть или мы туда идем, или она будет вопить до хрипоты, что все эти незнакомцы (включая дочь) и эта вот негритоска ее похитили. Так вот заканчивалось наше гуляние.
– Хочу идти и пойду, черт вас подери. Вы меня не остановите, – притомившись орать, упрямо сказала она.
Дочь посмотрела на меня так, будто я выкрала у ее мамаши диазепам[214]. А затем махнула рукой – дескать, катитесь вы ко всем чертям – и ушла.
Всю ту ночь я с этой женщиной провела у «Дакоты», среди примерно еще двух тысяч человек. Кажется, там пели «Дайте миру шанс», пели всю ночь напролет. В какой-то момент к пению присоединилась и я, и даже всплакнула. Через две недели та женщина умерла.
На следующей неделе я отправилась в ямайский клуб «Стар трек» в Бруклине. Не спрашивайте зачем: я не люблю регги и не танцую. К тому же видит бог, никакого проку мне от такого похода нет. Но я просто почувствовала, что мне это нужно: никак не могла вытряхнуть из головы те две смерти. Клуб располагался в старом трехэтажном здании, почти что городской особняк. Когда я входила, внутри играла «Ночная сиделка» Грегори Айзекса[215]. Кое-кто из мужчин и женщин поднял на меня глаза, как будто их работой было оценивать входящих, как в салунах времен Дикого Запада. Временами то тут, то там всплывало облачко от косячка с ганджей или от сигары. Задержись я здесь достаточно долго, ко мне неминуемо подсел бы кто-нибудь с Ямайки со словами, что он меня узнал (еще этого мне не хватало). Ну а если б подсела баба, то уже вскоре принялась бы расспрашивать, чем я занимаюсь, и, не дослушав, начала бы рассказывать, чем здесь занимается она сама, и где живет, и кто здесь успел разжиреть, как боров, а кто трахается, как гребаный кролик, и с кем.
В какой-то момент ко мне подсел раста, не сводивший с меня взгляда с самого моего прихода, и сказал, что мне нужен массаж спины. Это та часть, где мужики дают понять: если они вам не интересны, они уйдут. Собственно, мне-то какая разница. «Ну да ладно, хотя бы посмотрим на него», – произнес в моей голове кто-то, весьма похожий на меня. Ага, дреды есть, но явно обихоженные парикмахером. Кожа светлая, почти как у азиата, губы полные, но слишком розовые даже после годов курева в попытке их подтемнить. «Что здесь делает Янник Ноа?[216]» – спросила бы я, если б была уверена, что он знает, о ком идет речь. Он спросил, как я думаю, поправится ли Певец, который нынче смотрится как-то не очень хорошо[217]. Что это за, на фиг, ямаец, который употребляет выражения «как-то не очень хорошо»? «О Певце я говорить реально не хочу», – отвечаю я. В самом деле, реально не хочу. А он все продолжал ворковать с небольшим ямайским акцентом, которому подучился у родителей или, может, у соседей. Мне нет нужды слышать, как он сокращает Монтего-Бэй до «Монтего» (вместо «Мобэй»), чтобы понять: ямаец он не настоящий, а тот, кого кличут «ямайриканцами». Это подтвердилось в ту минуту, когда он участливо спросил, кончила ли я. На Ямайке мужики таких вопросов не задают. Перед уходом он оставил на прикроватном столике листок со своим номером; я в это время уже дремала. Часть меня была готова обидеться, если под листком обнаружатся деньги, хотя другая тайком надеялась, что там будет по меньшей мере баксов пятьдесят.
На дворе тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, и я не хочу думать, что меня безо всяких трахают ямайриканцы, а я уже четыре года как подтираю старческие жопы – хотя работа есть работа, а жизнь есть жизнь. И вот теперь моя мадам поставила меня к Колтхерстам, у которых мне для разнообразия придется смотреть не за старухой, а за стариком. Не знаю… Одно дело, подмывать женские причиндалы, и совсем другое – мужские. Понятно, тело есть тело, но у женщин нет такой части, которая отвердевает и утыкается тебе в платье. Хотя что я такое говорю? Мужик небось ничем никуда не утыкался с той еще поры, как Никсон попался на мухлеже. Однако все равно мужик.
Первый день, четырнадцатое августа. 86-я улица, между Мэдисоном и Парком. Пятнадцатый этаж. Я стучу в дверь, и мне открывает мужчина, чем-то похожий на Лайла Ваггонера[218]. Я стою, как идиотка, у двери.
– Вы, должно быть, та новенькая, которую наняли вытирать мне задницу? – говорит он с порога.
Кто-нибудь, стяните с меня простынь. Лежу, смотрю на себя: как подымается-опускается моя грудь с двумя сосками, шевелятся на ней волоски, а на животе заснул хер. Смотрю налево, а там он, завернутый в простыню – туго, как гусеница в кокон за два дня до того, как стать бабочкой. Погода не холодная, просто утро выдалось прохладным. Он лежит так, будто кто-то согласился, чтобы он остался, или, наоборот, устал его выпроваживать. Вначале я подумал, что он просто крашенный в блондина латинос, но он мне сказал: «Я стопроцентно белый сын греха, дорогуша». Сбоку часы у кровати показывают утро. Хотя небо за окном этого подтверждать не спешит. Бруклин в синеватом тумане. От света фонарей лишь сгущается темень в проулках, где мужчин убивают, женщин насилуют, а мудаков-слабаков грабят и отвешивают им по две пощечины, как сукам: знай, членосос, какая тебе цена.
Три недели назад, ночь субботы, место действия – проулок. Иду домой, срезая путь, поджарые мышцы под майкой напружинены – не от спортзала, а от крэка, – а за мной, как мусульманская жена, тянется тот блондин. Мы оба молчим, и только Дэнис Уильямс поет «Похломаем моему парню»[219] в окошке второго этажа, откуда к водосточной трубе протянута веревка с уныло висящими трусами. «Чё, голубки, обжиматься тут вздумали? – как кусочек пазла, отлепляется вдруг от стены проулка ниггер. – Вы, любители ванильных помадок! Не то гетто себе для обнимашек присмотрели. У нас тут в сраку не лупятся, у нас по ней лупят». Мой блондин делает осторожный шаг назад, но я ему говорю: «Стой». Блондин тихо шипит, как бы предостерегая, что этот ниггер сейчас на меня накинется. Я делаю нырок влево, левой рукой дергаю ниггеру руку книзу, а правой в развороте леплю ему костяшками в нос. Ниггер вякает, но уже от того, что получает от меня коленом по мудям. Я выдергиваю у него из руки нож и пришпиливаю за оба запястья к заколоченному окну первого этажа. Он, распятый, орет, а я командую блондину: «Бегом марш!» Тот ржет, но слушается. Мы припускаем бегмя оба, хлопая друг друга по задницам, и хохочем, и распаляемся, а затем останавливаемся, и он суется мне в рот языком, на что я говорю: «Убери – откушу». Забежав в мой подъезд без лифта, мы мчимся вверх через две ступеньки. Вот моя площадка. Я распахиваю дверь, расстегиваю на ходу пряжку – штаны спадают на пол, – сдергиваю до колен трусы и становлюсь на диване раком.