Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как можно привести домой Волка? Родителям бы это совсем не понравилось. Они про него ничего не знали. Волк был моей тайной. Мы встречались у березы — чуть выше меня — и долго-долго разговаривали. Такого собеседника у меня больше никогда не было. Он задавал странные вопросы. Если спросить что-нибудь похожее у взрослых, они никогда не ответят. Или даже посмотрят с неодобрением.
Так что мы с Волком разглядывали самолеты не из окна, а с земли, наблюдали, как они набирают высоту. Но больше всего мы любили сидеть на берегу реки. Ее звали Печенга, и она не была спокойной. Ее скорость и быстрые прыгучие рыбы нравились Волку.
— Если долго-долго плыть по реке, попадешь в море, — говорил он.
— Какое?
— Баренцево.
— А дальше?
— А дальше — куда хочешь. Из моря можно попасть в другое море, и так — до бесконечности.
Нужно запомнить, затвердить, зарисовать в голове, как яркая мягкая морошка зреет над землей, как мухомор выставил напоказ свою красноту, как нежен мох и как радуются деревья тому, что ветер, наконец, утих. Я сказала Волку:
— Мы завтра уезжаем. Насовсем.
— Как же так? — спросил он. — А с кем я буду слушать реку? А с кем я пойду в норвежский лес? А с кем я буду любить северное сияние?
— Мы теперь будем порознь. Теперь будем одни.
Ветер поднялся и стал таким сильным, что машину то и дело сносило. Миша выбежал из подъезда и долго махал. Д. А. тоже махал и что-то кричал, но, скорее всего, не нам. Грустный дом стал как будто меньше, как будто съежился и хотел спрятаться от всех. Тучи нависали так низко, что еще чуть-чуть — и их пришлось бы везти на крыше машины.
— Оно все закончится, — знал Волк через расстояние. — И это время, и Д. А., и этот дом, и эти самолеты, и Горбачев, и эта страна.
Он стоял в стороне ото всех, за металлическим грибом. Это было первое настоящее прощание.
Маша Трауб
Домой
Дом. Пошли домой. Пора домой. До дому бы поскорее доехать. Иди домой. Дома надо убрать.
У меня такого не было. Никогда. Не было дома. Были места, в которых я жила — у бабушки или с мамой. Там, где жили они, и находился так называемый дом. Я не знала, что это такое. Дом обуви, дом одежды, дом быта — это я понимала.
Моя бабушка, мамина мама, жила в селе на Северном Кавказе. У нее я и провела большую часть своего детства. Она всегда мечтала о доме. Своем собственном. Настоящем. Не комнате, не квартире, а доме. И жила все время в предвкушении, в ожидании, приговаривая: «Когда у меня будет дом, я обязательно куплю вот эту люстру», «Когда у меня будет дом, положу в прихожей половик, нет, два половика». «Когда у меня будет дом…»
Бабушка жила в служебной квартире, предоставленной редакцией местной газеты, где она работала главным редактором. Вообще-то квартира принадлежала сельсовету, но все в селе знали, что в квартире раньше жил дядя Тимур. Он умер, и бабушку заселили туда — до тех пор, пока не объявятся родственники покойного. Бабушке сказали, что, пока наследники не приедут, она может там жить. Бабушка прожила там десять лет. Наследники так и не объявились.
Квартира находилась в двухэтажном здании в самом центре села. На улице Ленина. Мы жили на первом этаже, справа. Наша веревка для белья была тоже справа, вторая по счету. Мне там нравилось — через веревки можно было перебрасывать мяч, стук которого отзывался гулким эхом на весь двор. Бабушка говорила — «пойдем на Ленина», «надо убрать на Ленина», «сбегай в магазин, а потом сразу на Ленина». Ни разу она не сказала — «домой».
В квартире была одна большая комната и крошечная кухонька, отгороженная занавеской. Эта занавеска висела здесь и при жизни дяди Тимура. Остальное имущество вывез, видимо, сельсовет. Остались только два деревянных ящика, в которых на поезде перевозили фрукты. Ящики были заполнены личными вещами покойного дяди Тимура — соседи собрали и сохранили. Бабушка строго-настрого запретила мне даже одним глазом смотреть, что лежало в ящиках. Чужие вещи, трогать нельзя. И все десять лет хранила эти ящики, которые стояли на кухне, под подоконником — там, где их и оставили соседи.
Мебель тоже выделила редакция — письменный, он же обеденный, стол, два стула, кровать с матрасом-сеткой, лампа настольная. На всех предметах стояли печать и номер. Бабушка спала на раскладушке — ей так было привычнее. Она купила ее сама и долго ходила счастливая — такие хорошие раскладушки стали делать! Люстру бабушка так и не удосужилась повесить — голой лампочки Ильича ей было достаточно. Впрочем, бабушке было совершенно все равно, что у нее над головой, из каких тарелок она ест и на чем сидит. Единственным личным предметом, дорогим ее сердцу и жизненно необходимым, помимо раскладушки, был секретер. Огромный, с откидной крышкой, на прочных держателях. Внутри секретера находился весь бабушкин мир — ее заметки, блокноты, рукописи, чернила в баночках — она любила писать перьевыми ручками. За чистотой в доме она следила тщательно — мне регулярно доставалось за плохо помытые полы. Бабушка требовала непременно поднимать стулья и ставить их вверх ножками на стол, отодвигать кровать и обязательно отмывать лестницу, ведущую на улицу. Зато в ее секретере царил бардак, в котором она находила все, что ей требовалось для работы. Ключ от секретера лежал всегда сверху, ровно посередине. Бабушка, не глядя, протягивала руку, доставала ключ и садилась работать.
Она была фронтовым корреспондентом, поэтому имела привычку входить в любые двери, могла убедить кого угодно в чем угодно. Медали, ордена, значки за заслуги. Талантливая, смелая, резкая, бесстрашная, прошедшая всю войну, глухая на одно ухо после тяжелой контузии. Но к быту она была не приспособлена. Не умела устраиваться, в ней не было женской хватки, бытовой премудрости. С ее положением и влиянием, она могла получить все, что хотела, — в районном масштабе, конечно. Но ей и в голову не приходило попросить.
— Мама, где у тебя сковородка? — спрашивала ее дочь, моя мама, когда приезжала и привозила меня.
— Здесь, — радостно отвечала бабушка.
Сковорода обнаруживалась