Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парни-одногодки стояли на крыльце, покуривали и обсуждали, кого куда направят: одних на флот, других в танковые. Валька стоял здесь же и слушал, вымученно улыбался и едва сдерживался, чтобы не пустить слезу. Обидно было. Получалось, что он какой-то… ну, увечный, что ли. А у него по физкультуре всегда пятерка стояла, и на перекладине он больше всех подтягивался. Мучило Вальку чувство стыда и непонятной вины, и жил он теперь с ними, как живет человек с неизвестной болезнью, не зная, от какой сырости она в нем завелась. И вот сейчас, в облаке пыли, скрипящей на зубах, Валька направлял свой комбайн вдоль поля и невесело думал, что большое дело, которым можно было гордиться всю жизнь, миновало его, обошло стороной.
Комбайн вдруг начал нырять. В прошлом году зябь напахали волнами, весной с руганью засеяли, и снова приходится колотиться, как будто едешь по стиральной доске. Валька привстал с сиденья, напряженно уставился вперед – что там? Сейчас только зевни – сразу жатку запорешь. Мостик комбайна ходуном ходил под ногами. Это и был Чистый угол, о котором Иван говорил недавно Огурцу. Видно, об этом же вспомнил и Иван. Валька видел, как тот приподнялся на мостике, обернулся и погрозил кулаком. Валька тоже обернулся, но Огурца в густой пыли не разглядел.
Огурец же прекрасно все видел: и Ивана, и кулак, и следы своей прошлогодней пахоты. Видел, ругал себя черными словами, каялся и, как нашкодивший школьник, обещал самому себе больше такого не делать. Надо же, словно черт дернул за ногу и попутал. Очень уж хотелось Огурцу прошлой осенью отличиться, схватить премию – мотоцикл с коляской. Вот и старался, выжимал из трактора все, какие в нем были, лошадиные силы. Так торопился, что некогда было плуг отрегулировать. Положенное количество гектаров он все-таки выдавил, но премии не получил. Иван встал на дыбки, когда на правлении решали вопрос о мотоцикле. Не поленился, самого председателя колхоза свозил на поле. Заставили Огурца перепахивать. Может, он и перепахал бы, да погода ему отпустила только полтора дня – такой снег повалил, метель настоящая. Хочешь не хочешь, а пришлось разворачивать трактор и ехать обратно в деревню. А весной уж не до перепашки – скорей бы посеять.
Комбайн потряхивало. «Так за день всю задницу отобьешь», – недовольно подумал Огурец и тут же спохватился, что злиться ему надо на самого себя. Да еще приготовиться к паре ласковых, которые скажет ему Иван. Вот только выдастся свободная минута или обед – отвесит, за ним не пропадет. Никогда и никому не признавался Огурец в том, что побаивается своего закадычного дружка. Вот уж точно – из-за работы ни мать, ни отца не пожалеет. Поэтому и в звено Огурец решился идти только после долгих уламываний самого себя. Догадывался, что под началом Ивана далеко не разбежишься. Дружка своего он всегда сравнивал с телеграфным столбом. Прямой, круглый и надежно вкопан в землю. Но столб хоть спилить можно, а этого попробуй. Зубы у пилы враз поотскакивают.
Над дорогой повисла серая лента. Скоро из нее выскочила кузовная машина и повернула к полю. Проскочила по широкому прогалу между хлебов и пристроилась возле комбайна Ивана. Шоферы были довольны. Теперь не обязательно ждать, когда кто-то намолотит полный бункер. У кого сколько есть, столько и забрал – котел-то общий. Машины между полем и током крутились без задержек. Вот комбайн на минуту остановился, и зерно пошло в кузов. Назад машина поехала осторожно и неторопливо.
Комбайны дошли до края поля, развернулись и тронулись обратно. Теперь они как привязанные будут утюжить и утюжить поле друг за другом, пока не выстригут его до последнего метра. Не день и не два – недели, а то и месяц с лишним, если небо размокнет дождями, потребуется на главную деревенскую работу. И еще много ждет впереди разных событий, поломок и ругани, усталости и отчаяния – ни одна уборочная без них не обходилась.
Федор Прокошин, переезжая через борозды, напаханные Огурцом, крякал и ругал себя за оплошность. Не надо было давать согласия. С такими работничками намотаешь соплей на кулак. Не глянулась ему затея со звеном, получалось, что он зависел теперь не только от своего комбайна, но еще и от троих гавриков. А он не привык ни от кого зависеть, привык надеяться только на самого себя. Сам. Жена его так и называла – Сам. Всю жизнь, сколько помнил себя Федор, ему приходилось рассчитывать только на свою голову и на свои руки. Так уж планида его складывалась с детства. Отец вернулся с фронта в сорок третьем, с латаным, как старая рубаха, животом. Но и такой мужик был в то время видным женихом. Нашлась невеста, женился. Правда, долго не протянул. После Победы его схоронили. Мать Федора осталась с мальцом на руках, и, то ли от бабьей неустроенности, то ли от горя, а скорее всего, от того и другого вместе, запила горькую и настежь распахнула свои ворота для каждого желающего прохожего.
В избе дым всегда стоял коромыслом, ночевали чужие мужики. Они относились к мальчонке по-разному: одни не замечали, как не замечают в избе кошку, другие старались задобрить, одаривали конфетами и пряниками. Федор угрюмо сводил реденькие бровешки и одинаково угрюмо, как дикий зверек, относился и к тем, и к другим. А конфеты и пряники, глотая тягучую слюну, скармливал большому рыжему кобелю Валету.
Мать в иные дни встряхивалась, будто просыпалась от дурного сна, переставала пить, выгоняла мужиков, кидалась целовать и ласкать сына, называя его лапушкой и Федюнчиком, но тот упрямо выворачивался из ее рук, и глубокая, недетская морщинка над переносицей не разглаживалась. Он уже знал, что внезапным и бурным ласкам матери нельзя верить: пройдет неделя-другая, и снова в избе дым поднимется коромыслом.
Ему некому было жаловаться, и Федор сам научился защищать себя в мальчишеских драках. Ему не с кем было посоветоваться, и он сам торил дорогу по жизни: после семилетки отвез документы в училище механизации, или, как его тогда называли, в фазанку. В фазанке кормили за казенный счет, давали бесплатно одежду и место в общежитии. Пока он учился, мать схлестнулась с залетным, проезжим мужиком и укатила вместе с ним в неизвестном направлении. До сих пор ни слуху ни духу.
Федор сильно не горевал. Он уже привык в одиночку. После армейской службы, не давая себе разбаловаться, сразу женился. Рожал детей, как он говорил, радовался им, работал для них и старался, чтобы у них все было иначе, чем у него самого в детстве.
Вдруг Иван остановил свой комбайн.
«Что там еще?» – недовольно подумал Федор и вслух пробормотал:
– Ну, началось…
Иван, вытирая платком грязное лицо, на котором светлели только глаза и зубы, уже шел навстречу.
– Огурец, давай сюда. Идем глянем.
– Чего глядеть-то, Ваньша?
– Валька, и ты тоже, и ты, Федор.
Он подвел их к слишком уж глубокой борозде из того самого «свинороя», наковырянного прошлой осенью. Жаткой здесь никак не приспособишься, и в борозде густо, один к одному, лежали колосья.
– Видишь?
– Ну вижу, не слепой.
– Ни хрена ты, Огурец, не видишь! – Иван заговорил почти шепотом и едва сдерживался, чтобы не сорваться на крик. – Закончим – пойдем по колдобинам, как пионеры раньше, и будем колоски собирать.