Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он показался, окруженный своими приближенными, своими семью учениками — «семью рожками светильника», как они себя называли. Его увидели, и весь народ, собравшийся на площади, падает ниц с криками: «Господин наш, светоч глаз наших! Машиах бен Давид! Посланец Божий, избавитель!..» Все падают ниц, целуют землю, на которой стоят сами и по которой, как им кажется, ступал он, почитаемый, — ступал или будет ступать.
Но вдруг толпа исчезает, исчезает и тот, кто вышел из дворца, и он, Лузи, видит своего деда одного: он по-прежнему лежит на том месте, где упал. Он ползает на коленях, целует землю — всю площадь, по которой ходили другие люди. Ползая, дед добирается до места, где стоял тот, кто вышел из дворца, и лежит там долго, никак оторваться не может от священного места, целует его и наконец встает. И Лузи видит, что дед выглядит хуже, чем утопленник, вытащенный из трясины.
И — странно! — когда бы после этого Лузи ни видел во сне деда, у него, еще до того, как дед слово произнесет, в руке оказывался сосуд с водой — вроде кружки, — на который он, Лузи, молча указывал… Дед подходил, и Лузи лил воду ему на руки, будто левит когену перед совершением обряда благословения… Это означало, что, прежде чем дед начнет говорить, упрекать и обвинять его, он, Лузи, хочет видеть его чистым, и уже это само по себе свидетельствовало о прощении и о добром расположении к человеку, к которому добрых чувств проявлять нельзя и с которым всякая связующая нить должна быть безжалостно порвана…
Когда он, спустя некоторое время, рассказал своему ребе и об этом, тот только бросил на него печальный взгляд и сказал:
— Что это значит? Оглянись, Лузи, и посмотри, кто следует за тобой.
Лузи вздрогнул и оглянулся. Он понял, о ком ребе говорит… Он расплакался.
— За что мне это? — жаловался он. — В юности я был человеком, утратившим путь, потом благодаря вам я обрел путь истинный, а теперь снова его теряю… За что же мне все это?
— Быть может, — ответил ребе, — больнее наказывают того, кого больше любят.
— Так что же мне делать, чтобы не быть столь любимым? — неосторожно вырвалось у Лузи. — Не хочу я ни страданий, ни платы за них.
— Вот как? — сказал разгневанный ребе. — Поступай тогда так, как советовала жена Иова своему мужу: прокляни Бога, тогда умрешь и перестанешь страдать.
Лузи ушел разбитый, точно человек, на которого махнули рукой, и нет никаких средств для облегчения его участи.
К тому времени, продолжал Лузи свой рассказ, он в своем местечке познакомился с неким Шмерлом Басом, приехавшим из Литвы. Это был человек ученый, который прочел немало религиозных книг и был посвящен в светские науки. Никто в местечке не мог оценить его по достоинству, кроме помещика, которому принадлежали и само местечко, и многие окрестные деревни и который, помимо богатства, имел склонность к наукам и приглашал к себе иной раз ксендза, а иной раз другого знающего человека, с которым мог поделиться своими мыслями. Он сошелся и со Шмерлом, что принесло жителям местечка немало пользы: когда нужно было добиться чего-нибудь от помещика, к нему посылали Шмерла — его помещик очень уважал, — а не кого-нибудь другого, кому помещик мог и отказать.
Все было хорошо. Тем не менее в местечке Шмерла не любили, хотя он вел себя так же, как и все, — и дома, и на улице, и в делах божественных, и в делах мирских, — и помогал нуждающимся. Но Шмерл не соблюдал кое-каких обрядов, не у всех евреев, кстати сказать, принятых, и поэтому оказался под подозрением; некоторые люди — не столько набожные, сколько завистливые — взяли его на кончик языка стали рассказывать про него то, чего никто на самом деле не видал, но что все хотели бы видеть, например: Шмерл беседует с помещиком, сняв шапку… Мало того, он, мол, участвует в тамошних трапезах наравне с остальными гостями, которым подают сплошную трефнятину, и тому подобное.
Дошло до того, что в праздники, когда народ в добром расположении духа и немного навеселе, в окна Шмерла попадали камни, брошенные известными личностями.
Опять-таки: хотя он ни к кому из жителей местечка не обращался за помощью, так как дела, которые он вел с помещиком, шли хорошо, а другим к его помощи прибегать приходилось, причем они никогда отказа не встречали; хотя его доброту нередко использовали в своих целях те, кто к празднику готовил камень для его окон, а Шмерл, зная об этом или, во всяком случае, догадываясь, притворялся, будто ни о чем не подозревал, дабы не пристыдить нуждающегося, — несмотря на все это, жители местечка продолжали брать у него взаймы, прибегать в трудную минуту к его помощи лично для себя или для всех соседей. Но в том, что касается известных строгостей и обрядов, соблюдение которых считалось чрезвычайно важным, то в этом Шмерлу спуску не давали.
Даже когда Шмерл намеревался женить своего единственного сына, которого он очень любил и с которым они жили душа в душу, то жители не только не пожелали с ним породниться, но распустили о нем недобрую молву по всей окрестности, чтобы ни ближние, ни дальние деревни не соглашались выдавать за него своих невест, и Шмерл был вынужден искать невесту для своего сына за границей!
Тогда Шмерл обратился к Лузи, решил поговорить с ним и доказать, что все выдвигаемые против него обвинения ничего не стоят, что своим отклонением от якобы общепринятых норм поведения он не затрагивает никаких, даже самых мелких, частностей вероучения, а то, что оказывается затронутым, по его мнению, — всего лишь паутина, скопившаяся в темном углу… Доказательством может послужить хотя бы то, что известные авторитеты согласны с ним, так как речь и в самом деле идет о мелочах, о вещах спорных, во всяком случае — не о таких, за которые следует со свету сживать, как, например, обычай «капорес», против которого возражает и ребе Шломо Клугер…
По правде сказать, Лузи встал на его сторону, чем вызвал гнев некоторых жителей, которые напали на него как на сообщника вероотступника с криками: «Помилуйте! Как это Лузи мог пустить на порог человека, одно дыхание которого способно заразить чумой!»
А когда оказалось, что и невестка, которую Шмерл привез из-за границы, не намерена противостоять свекру и мужу в том, что касается их верований, и даже не думает поправлять их и возвращать на путь истинный, тогда гнев против Шмерла и его семьи разгорелся с еще большей силой, а ревнители святости заговорили, что всему местечку грозит опасность погибнуть, упаси Бог, в огне, который зажег этот самый Шмерл.
Случилось несчастье: вскоре после свадьбы сын Шмерла захворал и умер. Погребальное братство потребовало за похороны огромную сумму, не столько желая получить большие деньги, сколько надеясь на то, что Шмерл заупрямится, разгадав намерение братства опозорить его, и навлечет на себя позор. Шмерла не останавливала назначенная сумма — слишком дорог был ему сын, — но возмущала злая воля, которая ни перед чем не останавливалась, стремясь выказать свое неуважение к покойнику. Торговались день и другой. Дело было летом. В конце концов Шмерлу пришлось уступить. Но видимо, от боли и досады у него зачерствело сердце; когда похоронная процессия прибыла на кладбище и покойника опустили в могилу, а затем предложили отцу прочесть кадиш, он отказался. Надо полагать — от горя, от сознания того, что у него отнято самое дорогое. Шмерл словно онемел, язык у него не поворачивался, чтобы произнести то, что требовалось по закону. Молитву прочитал другой — служка погребального братства.