Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фламинго там не встречались никогда, но вообще птицы были почти те же самые, кроме разве золотистой ржанки. Иногда, правда, попадались целые стаи ржанок серого цвета, но в другое время их черные крылья отливали золотом, и он вспомнил, с какой гордостью Том-младший принес домой первую птицу, подстреленную им из его первой одностволки. Как он гладил ее пухлую белую грудку и проводил рукой по красивым черным отметинам под крыльями, а ночью Томас Хадсон вошел к нему в комнату и увидел, что он спит, крепко прижав птицу к груди. Он тогда осторожно высвободил тело птицы, стараясь не разбудить мальчика. Но мальчик не проснулся. Он только сцепил руки вместе и перевернулся на спину.
А Томас Хадсон унес ржанку в кухню, чтобы положить на лед, и у него было такое чувство, будто он во сне ограбил мальчика. Но он тщательно расправил крылышки птицы и положил ее на одну из решетчатых полочек ледника. На следующий день он маслом написал золотистую ржанку для Тома-младшего, и мальчик увез потом картину с собой в школу. Птица была написана на фоне песчаного берега и кокосовых пальм, и он постарался передать на полотне ее быстроту и стремительность.
Потом ему вспомнилось одно утро — они с Томом-младшим жили тогда в летнем туристском лагере. Он проснулся рано, а Том еще спал. Он лежал на спине, скрестив руки, и похож был на надгробное изваяние юного рыцаря. Так он его тогда и нарисовал, взяв за образец надгробие, виденное когда-то в Солсберийском соборе. Он хотел позднее написать по этому рисунку картину, но из суеверия не написал. Не очень-то это помогло, подумал он.
Он поднял глаза на солнце, которое уже клонилось к западу, и в его лучах увидел Тома на «спитфайре». Самолет был совсем крошечным в вышине и сверкал, точно осколок разбитого зеркала. Ему нравилось летать, сказал он себе. А ведь ты правильно рассудил, когда зарекся пить в этом рейсе.
Но обернутый бумагой стакан был еще более чем наполовину полон, и даже лед не растаял в нем.
Спасибо Питерсу, подумал он. Потом ему вспомнилось еще одно лето на острове. Том в тот год проходил в школе ледниковый период и очень боялся, что он наступит опять.
«Папа, — говорил он. — Это единственное, что меня тревожит».
«Здесь нам это не грозит», — сказал ему Томас Хадсон.
«Да, я знаю. Но что будет с теми, кто живет в Висконсине, Мичигане, Миннесоте? И даже в Иллинойсе и в Индиане».
«Едва ли стоит об этом беспокоиться, — сказал Томас Хадсон. — Если даже случится такое, процесс будет невероятно медленный».
«Да, я знаю, — сказал Том-младший. — Но это единственное, что меня тревожит по-настоящему. Да еще, пожалуй, то, что вымирает порода странствующих голубей».
Уж этот мне Том, подумал он и, отставив недопитый стакан, принялся разглядывать в бинокль бухту. Но нигде не заметно было ничего похожего на парус, и он снова опустил бинокль.
Все-таки лучше всего им жилось на острове и еще на западном ранчо, думал он. И конечно, в Европе, но об этом думать нельзя, потому что тогда я начну думать о ней и все станет еще хуже. Интересно, где она теперь. Спит с каким-нибудь генералом, наверно. Что ж, дай бог, чтобы ей попался хороший генерал.
Она была очень красива, когда я ее встретил в Гаване. Я бы мог думать о ней всю ночь. Но не буду. Довольно и того, что я разрешил себе думать о Томе. А все потому, что выпил. Но я рад, что выпил. Иногда наступает время нарушить все свои правила. Ну, может быть, не все. Я еще немножко подумаю о нем, а потом займусь разработкой плана на сегодня — что мы будем делать после того, как вернутся Вилли и Ара. Они здорово спелись, эти двое. Вилли научился испанскому на Филиппинах, и говорит он чудовищно, но они отлично друг друга понимают. Отчасти благодаря тому, что Ара — баск и его испанский язык тоже плохой. Черт, не хотел бы я оказаться на этой посудине после того, как Вилли и Ара оснастят ее по-своему.
Ладно, допивай что осталось и думай о чем-нибудь приятном. Тома больше нет, и это дает тебе право думать о нем. Все равно, превозмочь это в себе невозможно. Но справляться с этим ты уже научился. Так вспоминай что-нибудь хорошее и приятное. У тебя немало такого было в жизни.
Когда же тебе жилось лучше всего? — спросил он себя. Да все время, в сущности, пока жизнь была проста и деньги еще не водились в ненужном избытке, и ты был способен охотно работать и охотно есть. От велосипеда радости было больше, чем от автомобиля. С него лучше можно было все разглядеть, и он помогал держать себя в форме, и после прогулки по Булонскому лесу хорошо было свободным ходом катить по Елисейским полям до самого Рон-Пуана, а там, оглянувшись, увидеть два непрерывных потока машин и экипажей и серую громаду арки в наступающих сумерках. Сейчас на Елисейских полях цветут каштаны. Деревья кажутся черными в сумерках, и на них торчат белые восковые цветы. Как тогда, когда ты спешивался, бывало, у Рон-Пуана и вел свой велосипед к площади Согласия по усыпанной гравием пешеходной дорожке, чтоб спокойно полюбоваться каштанами и почувствовать их сень над собой, и, ведя велосипед по дорожке, ощущал каждый камешек сквозь тонкую подошву спортивных туфель. Эти туфли он приобрел по случаю у знакомого официанта из кафе «Селект», бывшего олимпийского чемпиона, а деньги на покупку заработал, написав портрет хозяина кафе — так, как тому хотелось.
«Немножко в манере Мане, мосье Хадсон, если вы сможете».
Портрет вышел не настолько в манере Мане, чтобы Мане под ним подписался, но в нем было больше от Мане, чем от Хадсона, а больше всего было в нем от хозяина кафе. Денег, которые Томас Хадсон за него получил, хватило на покупку спортивных туфель, а кроме того, хозяин долгое время не брал с него за выпитое. Потом однажды, когда Томас Хадсон для приличия предложил уплатить, отказа не последовало, и он понял, что расчет с ним окончен.
В «Клозери де Лила» у них тоже был знакомый официант, который