Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было начало принципиально новой стратегии. По широким просекам войска могли выйти в глубину чеченской плоскости, где произрастал хлеб и паслись стада. Захватив эти земли и вытеснив чеченцев в горы, посадив их «на пищу святого Антония», можно было, как считал Ермолов, диктовать свои условия.
У горцев был иной взгляд на возможность выхода из тупика. Собственно, сам Алексей Петрович его и обозначил, только не поверил в подобную возможность. Выходом этим было объединение горских народов, координация действий против завоевателей.
Ермолов был прав в том смысле, что это был чрезвычайно сложный для горцев процесс. Со времени восстания шейха Мансура в середине 1780-х годов ничего подобного не происходило. Но ермоловская политика военно-экономической блокады, удушения горцев голодом, вынуждала их стремиться именно к такому выходу.
Не прошло и десяти лет, как Кавказский корпус оказался лицом к лицу с консолидированными силами Чечни и Дагестана во главе с имамами — духовными и военными вождями…
6
В 1855 году подполковник князь Михаил Борисович Лобанов-Ростовский, воевавший на Кавказе, декларировал в специальной записке: «Во времена Ермолова Чечня не имела той важности, которую она приобрела после. Единовластия в ней не существовало, фанатизма религиозного в ней не было. То и другое было зажжено теснейшим сближением чеченцев с русским начальством. Первое начало зла было положено оставлением естественных линий — Терека и Кубани — против горцев и вмешательством местной власти во внутренние дела народов. Эту политику начал Ермолов. Остальное было — неизбежная жатва первого кинутого семени. Придвинувшись на Сунжу, в сердце тогда обитаемой Чечни, Ермолов обрек на враждебные столкновения, повторяемые ежедневно, военное начальство и чеченцев. Двадцать лет не прошло, как все положенное влияние было разбито и дела в Чечне дошли до самого худшего состояния!»[71]
Что двигало Алексеем Петровичем, когда он ставил перед собой столь жестокие задачи, исключавшие возможность любого компромисса?
Ермолов был не только человеком «необъятного честолюбия», но, воспитанный в опьяняющем имперском климате екатерининской эпохи, он был и человеком миссии, что неразрывно с имперским сознанием. Ермолов был человек империи, судьбу которой он, быть может подсознательно, подменял собственной судьбой…
Ермолов видел свою миссию в том, чтобы фундаментально изменить горский мир — доселе независимый, внедрить в него тот порядок, который он считал образцом высокой целесообразности, культурно-государственную систему Российской империи.
Ермолова «восхищает» именно то, что он первым смирит «гордость сих буйных чад независимости». Его воистину цезарианская решимость идти до конца, ломая сопротивление противника — физическое и психологическое, — налицо.
Дело в общем самоощущении Алексея Петровича. Он не просто один из русских генералов, выполняющих ответственное поручение императора. Он — деятель, погруженный в мощную историческую толщу, наследник великих завоевателей. И если путь Александра Македонского, разрушителя Персидской державы, был ему — во всяком случае на время — заказан, то в дебрях Чечни его сопровождала тень Цезаря.
Иногда он удивительным образом проговаривался, возможно, сам не сознавая до конца смысла этих проговорок. Так, он просит императора разрешить карабахскому хану выделить обширные поместья Мадатову, как наследнику карабахских аристократов и владетелей. И пишет Закревскому в июне 1819 года: «Права его (Мадатова. — Я. Г.) поистине, точно столь же основательны, как мои на Римскую империю!»
Это кажется иронией. Но дело в том, что Ермолов был уверен в правах Мадатова и настаивал на этом… И вряд ли случайно проконсул Кавказа вспомнил именно Римскую империю. И вряд ли случайно он называет свои войска римскими легионами.
«Не браните ли вы меня за римские мои приказы?» — запрашивает он Закревского.
6 января он писал Давыдову, посылая ему один из своих приказов: «Приказ возьми у Раевского, свидетеля жизни нашей и действий легионов римских».
И в этом же письме: «Боюсь, чтобы не явилось много Язонов, смотря на мое счастие. Здесь золота уже ни золотника давно не находят».
Эта отсылка к мифу об аргонавтах очень значима. Алексей Петрович ничего не писал зря. Он помнил, что овладение золотым руном на кавказских берегах не принесло победителям счастья. И его счастье — его победы — иллюзорно.
Но характерно, что свои потайные мысли зашифровывает он античными реминисценциями.
И уж совсем не случайно недоброжелатели Ермолова в Петербурге саркастически называли его Цезарем.
Здесь, на Кавказе, поднявшись на такую высоту, он отнюдь не забывал свою молодость, когда Античность и стала важнейшей частью его мира.
В апреле 1818 года, еще до выступления на Сунжу, он писал Закревскому: «Если Самойлову, который у меня, не мешает чин подпоручика, то сделай его адъютантом ко мне. Мне бы не хотелось сего прекрасного молодого человека отлучать от себя, и его мать того желает. Я был некогда облагодетельствован отцом его и был его адъютантом; мне приятно было бы, в свою очередь, быть полезным его сыну».
С того времени, когда генерал-прокурор Самойлов благодетельствовал юного Ермолова, прошло без малого четверть века.
А с костромского сидения, когда он изучил латынь и переводил «Галльскую войну», — 20 лет.
Но прошлое оставалось живым и ярким для проконсула Кавказа.
7
В Кавказском корпусе воевали самые неожиданные персонажи. В частности, в 1819 году в прославленный Нижегородский драгунский полк был зачислен майором Хуан Ван-Гален, испанский аристократ, офицер и мятежник, бежавший из тюрьмы инквизиции. Через год он был выслан из России, когда император Александр узнал о его инсургентском прошлом. Позже он командовал восставшими против голландского короля бельгийцами уже в чине генерала, принимал деятельное участие в гражданских войнах в родной Испании.
Но за те месяцы, что он провел на Кавказе, он вызвал симпатию Ермолова — как храбрый кавалерийский офицер и человек глубокой европейской культуры. Соответственно, ему удалось близко наблюдать Алексея Петровича, и он рассказал много любопытного в своих мемуарах[72].
Ермолов произвел на аристократа-инсургента, немало уже повидавшего незаурядных людей, можно сказать, сокрушительное впечатление.
Этот совершенно свежий взгляд человека, незамутненный знанием о репутации Алексея Петровича и его прошлом, столь интересен для нас, что стоит предложить читателю основной корпус свидетельств Ван-Галена о Ермолове.