Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
«В 48-м году Е.Л. Шварц читал друзьям свою пьесу “Обыкновенное чудо”, называлась она тогда “Медведь”. Происходила читка в Комарове, бывших Келломяках, в Доме творчества писателей, где летом обыкновенно жили мои родители. Евгений Львович предложил отцу пригласить на читку меня: мне стукнуло уже 13 лет и ему была интересна реакция подростка, потенциального зрителя будущего спектакля. Шварц принёс огромную кипу исписанной бумаги. У него в это время уже тряслись руки, и он писал крупным прыгающим почерком, отчего пьеса выглядела объёмистой, как рукопись по крайней мере “Войны и мира”. На титульный лист он приклеил медведя с коробки конфет “Мишка на Севере”. Большой, полный, горбоносый – таким он мне запомнился на той читке (про него говорили: “Шварц похож на римского патриция в период упадка империи”). Читал он замечательно, как хороший актёр. Старый Эйх, папа, дядя Толя и я дружно смеялись. А иногда смеялся один я, и тогда Шварц на меня весело поглядывал. Чаще смеялись только взрослые, а я с удивлением поглядывал на них.
Пьеса всем очень понравилась. Когда Евгений Львович закончил читать, дядя Толя Мариенгоф сказал: “Да, Женечка, пьеска что надо! Но теперь спрячь её и никому не показывай. А ты, Мишка, никому не протрепись, что слушал”. Современному человеку это может показаться по меньшей мере странным. Признаюсь, что теперь и мне кажется преувеличенной такая реакция А.Б. Мариенгофа. Но он-то трусостью не страдал, просто шёл тот самый 48-й год, и в писательских семьях уже недоставало очень многих…
У нас в длинном коридоре надстройки по ночам всё чаще раздавался громкий топот сапог, к которому прислушивались родители, играющие по маленькой в преферанс с Эйхами и Мариенгофами. Мне кажется, они старались держаться сообща из чувства самосохранения: им казалось, что если они проводят вечера вместе, засиживаясь за преферансом или “ап-энд-дауном” – карточной игрой, которую так любил дядя Боря, если играют в слова, вычленяемые из одного длинного слова, – то их не загребут. Вот, дескать, сидим мы тут все вместе, друзья-писатели, беседуем о литературе, мирно перекидываемся в картишки, и что же, вот так ни с того ни с сего вдруг увидим “верх шапки голубой и бледного от страха управдома”? Увидели всё-таки, и не однажды. Писатель И.М. Меттер находился в нашей квартире, когда пришли за мамой и начался обыск. Что называется, попал! До сих пор об этом вспоминает и рассказывает мне».
* * *
«Сегодня, то есть 9 февраля 1957 года, ВСЕ мои пьесы запрещены, – вспоминал Мариенгоф свой разговор с Борисом Эйхенбаумом.
– А сколько их?
– Больших – девять. Юношеские не в счёт, очень плохие – тоже. Одни запрещали накануне первой репетиции, другие накануне премьеры, третьи – после неё, четвёртые – после сотого спектакля (“Люди и свиньи”), пятые – после двухсотого (“Золотой обруч”)».
А ведь только драматургия давала ещё средства к существованию.
И всё равно Мариенгоф находил возможности поехать в Крым или Абхазию, на дачу к Тышлеру или Барто, отдохнуть в Комарово и лечиться в Пятигорске, делать подарки друзьям или покупать платья жене. Эти возможности не сводились к деньгам. Бывало, небольшой, но весомый куш Анатолий Борисович срывал на двух-трёх пьесах, но этого, понятное дело, не могло хватать надолго. Главные же возможности, которыми он располагал, – крепкая дружба, взаимопомощь, поддержка459.
1950 год начинается для Мариенгофа и Никритиной с очередных гастролей БДТ. Попадают в «Рай», оттуда на станцию Кочетовская, откуда уже наш герой пишет удивительные письма Эйхенбауму.
«14 августа 1950 года
РАЙ
Так вот, милый Борушок, пишу тебе, как видишь, из Рая. Да, да – из того самого, который известен тебе и ещё кое-кому из наших сверстников по древней литературе, оказывается, довольно достоверной. Угодили или, как принято выражаться, попали мы с Нюшкой в Рай несколько преждевременно, но на это не сетуем.
Мы ещё только доживаем свою первую неделю в раю, но уж и характеры у нас стали райские. Вот и доказательство: написали мы из Сочи – Зое, Мише, тебе. Никто нам не ответил. В иные времена, конечно, обозлились бы. А теперь хоть бы хны! Пишу опять, пишу ещё.
Теперь, думается, что тебя, Борушок, как человека любопытного и любопытствующего, интересуют краткие новейшие сведения о Рае. Взрослого населения здесь – 1700 человек, из них членов партии 38, комсомольцев 60. Кто чем хочет, тот тем и занимается – кто рыболовством, кто садами, а кое-кто даже землю пашет. Но, как правило, предпочитают питаться рыбкой, и виноградом, и сметаной, а хлеб покупать в своём районном центре – Симикорахорах. Сметана же здесь такая, о какой все на своей грешной получухонской земле и не слыхивали – сладкая, без кислинки, и ложка в ней стоймя стоит, как хер у Михаила Эм. Козакова тридцать три года тому назад стоял. Виноград же, говорят, сметане сродни – пухляковский. Но поспеет он через недельку, а пока что клюём скороспелку и на ту не жалуемся.
А рыба ловится так. Это видели своими глазами, вылезшими из орбит от удивления. Честное, благородное райское слово, не вру. Тоня: закидывается невод не бог весть какой, а даже скорее самый хлявенький на полчаса. А потом выволакивают рыбы на полторы здоровенных лодки!!! Смотреть страшно. Серебряная гора!!! А рыбаки, покачивая головами, приговаривают: «Обеднел наш Дон рыбой». И никакой тут гиперболы. Я ведь писатель точный – без вранья. Будь на моём месте Мих. Эм. Козаков, он бы написал и даже своей жене и сыну говорил: что вытащили паршивеньким неводом рыбы на полторы баржи-гусяны. На то он и романист этот Козаков. Иначе бы его Друзин и на порог к себе не пустил.
Теперь о природе райской. Купаемся мы в речушке Плёске (если есть охота принять тёплую ванну), купаемся в речке Барсовке, в речке Каменке и в Тихом Доне. Лежим пузом вверх на песке, мягком как пудра “Убиган” (да простит мне Рюриков космополитическое сравнение). А какие берега! Курчавые, серебряные, зелёные – тополя и верба в три обхвата – этакие райские веники-патриархи, веники-шатры. Красота!