Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо, посмотрю! – засмеялась Марыня. – А если мой отзыв, окажется благоприятным?
– Тогда, честное благородное слово, предложение ей сделаю. В худшем случае откажет. Но если вы решите: «Нет», – на утиную охоту поеду. В конце июля как раз сезон начинается…
– Серьезные же у вас намерения! – сказала пани Бигель. – Женитьба или охота! Игнаций так никогда бы не сказал.
– Зачем ему рассуждать, если он влюблен? – заметила Марыня.
– Правильно! И я ему завидую, не потому что панна Кастелли – его невеста, о нет, хотя я сам был влюблен в нее; завидую тому состоянию души, когда человек теряет способность рассуждать.
– А что вы имеете против панны Кастелли?
– Да ничего. Напротив, очень ей признателен за то приятное заблуждение, в котором благодаря ей пребывал некоторое время. И не скажу о ней худого слова, разве за язык потянут: но прошу вас, не делайте этого.
– А мы как раз хотим порасспросить вас о них, – вмешалась пани Бигель. – Только пойдемте на веранду, я велела подать кофе туда.
Через несколько минут все собрались на веранде. Под деревьями носились Бигелята, похожие издали на разноцветных мотыльков. Бигель предложил Свирскому сигару, и Марыня, улучив момент, подошла к мужу, который держался в сторонке.
– Стах, ты что сегодня такой молчаливый? – подняла она на него свои добрые глаза.
– Устал, – ответил Поланецкий. – В городе страшная жара, а у нас в квартире просто задохнуться можно. Ну, и не спал, Бучинек из головы не выходил.
– А мне хочется поскорей Бучинек увидеть, правда, очень хочется. Это ты хорошо сделал, что съездил туда и снял дом.
Она с нежностью посмотрела на него и, так как вид у него был утомленный, сказала:
– Мы займем гостя, а ты поди отдохни.
– Нет… все равно не засну, – ответил Поланецкий.
– Смотрите, ни ветерка. Ни один листок не шелохнется, – говорил между тем Свирский. – Настоящий летний день! Вы не замечали, в жару, когда вот так тихо, кажется, будто вся природа в задумчивость погружается. Помню, Букацкий находил в этом что-то мистическое, ему хотелось умереть в солнечный день… заснуть, сидя в кресле, и раствориться в этом свете.
– А умер, бедняга, вовсе не летом, – заметил Бигель.
– Весной… но погода чудесная была. И потом, не мучился долго, вот что главное. – Он помолчал и добавил: – Со смертью можно и должно примириться, мысль о ней никогда не приводила меня в отчаяние, но вот зачем нужно перед смертью страдать, это, право же, превосходит всякое понимание.
Все помолчали.
– Но оставим это, – сказал Свирский, стряхивая пепел с сигары. – После обеда за чашкой кофе можно найти и приятнее тему для разговора.
– Расскажите нам про Игнация! – попросила пани Бигель.
– Игнаций мне нравится. Во всем, что он делает и говорит, узнается талант… Вообще это незаурядная и очень богатая натура. За несколько дней в Пшитулове мы с ним поближе сошлись и подружились. А как его Основский полюбил, вы даже не представляете! Я и Основскому свои сомнения высказывал: будет ли еще он счастлив в этой семье?
– А почему вы в том сомневаетесь? – спросила Марыня.
– Трудно объяснить, особенно когда никакими фактами не располагаешь. Чувство такое. Почему, вы спрашиваете?.. Потому что они из другого теста сделаны. Высокие устремления, которые составляют смысл жизни Завиловского, они для них, видите ли, вроде приклада, что ли, вон как кружева для отделки платья. Они такое платье для гостей по праздникам надевают, а на каждый день у них халат, – вот в чем огромная разница между ними. Боюсь, что с ним в заоблачные выси они не полетят, а заставят плестись черепашьим шажком за собой и обратят его дар в разменную монету для удовлетворения светского тщеславия. А ведь это, правда, талант! Катастрофы никакой я не предрекаю, у меня нет оснований сомневаться в их порядочности в том смысле, какой мы обычно вкладываем в это понятие, но счастливы они вряд ли будут. Возьмите хотя бы его чувство к панне Кастелли; вы все знаете, Игнаций человек очень простой, а любит ее какой-то уж слишком возвышенной любовью. Он душу всю в свое чувство вкладывает, всего себя ей отдает… а она – только частичку, приберегая остальное для светской жизни, развлечений, туалетов, визитов, всевозможного комфорта, для файфоклоков, для лаун-тенниса с Коповским, словом, для той мельницы, которая жизнь на отруби перемалывает…
– Вообще-то вы правы, – сказал Бигель, – хотя к панне Кастелли это, может, не имеет отношения, и я надеюсь, что так оно и есть, к счастью для Завиловского.
– Нехорошо с вашей стороны так говорить, – сказала пани Бигель. – Похоже, вы действительно женоненавистник.
– Это я-то женоненавистник? – вскричал Свирский, воздевая руки к небу.
– Послушать вас, можно подумать, будто Линета обыкновенная светская барышня.
– Я уроки живописи ей давал, а воспитанием ее не занимался.
Марыня, которая прислушивалась к разговору, погрозила Свирскому пальцем.
– Удивительно, как это при вашей доброте у вас такой злой язык.
– Мне самому это иногда представляется странным, – отвечал Свирский, – и я спрашиваю себя: да полно, разве ты добрый? Но мне кажется, что да. Некоторые любят сплетничать, потому что им доставляет удовольствие копаться в грязи, и это гадко; другие ближних оговаривают из зависти – тоже гадко. Букацкий, тот на чужой счет ради красного словца прохаживался, а я… я из породы болтунов – это во-первых, а во-вторых, меня больше всего занимают люди, особенно женщины, а всякое убожество, мелочность, пошлость возмущают. Вот, пожалуй, и причина моего злоязычия. Хотелось бы, чтобы у всех женщин были крылья, а когда я вместо крыльев вижу у них хвосты, то начинаю выть от отчаяния.
– А почему у вас не возникает желания выть, когда вы видите таких же мужчин? – спросила пани Бигель.
– Бог с ними, с мужчинами! Мне-то до них какое дело? К тому же, честно говоря, с них и особый спрос.
Марыня вместе с пани Бигель напустились на злополучного художника, но он стал защищаться.
– Ну вот вам для примера Игнаций и Линета. Он трудится с юных лет, препятствия одолевает, он мыслит – и уже дал что-то людям, а она? Канарейка в клетке!.. Суньте ей воды, сахара, семени конопляного, пенку клюв точить – она перышки золотистые расправила и песенкой залилась. Не так разве? А мы, мужчины, работаем много. Цивилизация, наука, искусство, хлеб насущный, все, чем мир держится, – дело наших рук. А это ведь труд колоссальный. Сказать-то легко, сделать трудно. Справедливо ли, правильно ли, что вас ото всего отстраняют, не берусь судить, да и не о том речь, но коли уж выпало вам любить, так умейте же, по крайней мере!
Смуглое лицо его приняло нежно-меланхолическое выражение.
– Или вот я: посвятил себя служению искусству. Двадцать пять лет вожу и вожу кистью по бумаге и по холсту, и одному богу ведомо, сколько трудов положил, пока достиг чего-то. А между тем одинок как перст. Чего мне надо от жизни? Да чтобы послал господь за труды какую-нибудь добрую женщину, которая любила бы меня хоть немного и мне была благодарна за мою любовь.