Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наша семья никогда не забывает добро, – сказал он. – Мы все – ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я – мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь – в досадных, раздражающих повседневных мелочах, – мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.
С тех пор старик каждую весну приезжал к Штирлицу и ухаживал за его садом, и особенно за розами, вывезенными из Японии.
«Несчастное животное, – вдруг подумал Штирлиц о Зигфриде, – его даже винить-то ни в чем нельзя. Все люди равны перед Богом – так, кажется, утверждал мой друг пастор. Черта с два. Чтобы на земле восторжествовало равенство, надо сначала очень четко договориться: отнюдь не все люди равны перед Богом. Есть люди – люди, а есть – животные. И винить их в этом нельзя. А уповать на моментальное перевоспитание даже не глупо, а преступно».
Дверь камеры распахнулась. На пороге стоял Зигфрид.
– Не сидеть! – крикнул он. – Ходить кругами!
И перед тем как захлопнуть дверь, он незаметно выронил на пол крохотную записку. Штирлиц поднял ее. «Если вы не будете говорить, что мой папа окучивал и подстригал ваши розы, я обещаю бить вас вполсилы, чтобы вы могли дольше держаться. Записку прошу съесть».
Штирлиц вдруг почувствовал облегчение: чужая глупость всегда смешна. И снова взглянул на часы. Мюллер отсутствовал третий час.
«Девочка молчит, – понял Штирлиц. – Или они свели ее с Плейшнером? Это не страшно – они ничего друг о друге не знают. Но что-то у него не связалось. Что-то случилось, у меня есть тайм-аут».
Он неторопливо расхаживал по камере, перебирая в памяти все, что имело отношение к этому чемодану. Да, точно, он подхватил его в лесу, когда Эрвин поскользнулся и чуть было не упал. Это было в ночь перед бомбежкой. Один только раз.
«Минута! – остановил себя Штирлиц. – Перед бомбежкой… А после бомбежки я стоял там с машиной… Там стояло много машин… Был затор из-за того, что работали пожарные. Почему я там оказался? А, был завал на моей дороге на Кудам. Я потребую вызвать полицию из оцепления, которая дежурила в то утро. Значит, я там оказался потому, что меня завернула полиция. В деле была фотография чемоданов, которые сохранились после бомбежки. Я говорил с полицейским, я помню его лицо, а он должен помнить мой жетон. Я помог перенести чемодан – пусть он это опровергнет. Он не станет это опровергать, я потребую очной ставки. Скажу, что я помог плачущей женщине нести детскую коляску: та тоже подтвердит, такое – запоминается».
Штирлиц забарабанил в дверь кулаками, и дверь открылась, но у порога стояли два охранника. Третий – Зигфрид – провел мимо камеры Штирлица человека с парашей в руках. Лицо человека было изуродовано, но Штирлиц узнал личного шофера Бормана, который не был агентом гестапо и который вел машину, когда он, Штирлиц, говорил с шефом партийной канцелярии.
– Срочно позвоните обергруппенфюреру Мюллеру. Скажите ему – я вспомнил! Я все вспомнил! Попросите немедленно спуститься ко мне!
«Плейшнер еще не привезен! Раз. С Кэт сорвалось. У меня есть только один шанс выбраться – время. Время и Борман. Если я промедлю – он победит».
– Хорошо, – сказал охранник, – сейчас доложу.
…Из приюта для грудных младенцев вышел солдат, пересек улицу и спустился в подвал разрушенного дома. Там, на разбитых ящиках, сидела Кэт и кормила сына.
– Что? – спросила она.
– Плохо, – ответил Гельмут. – Надо полчаса ждать. Сейчас кормят детей и все заняты.
– Мы подождем, – успокоила его Кэт. – Мы подождем… Откуда им знать, где мы?
– Вообще-то да, только надо скорее уходить из города, иначе они нас найдут. Я знаю, как они умеют искать. Может, вы пойдете? А я, если получится, догоню вас? А? Давайте уговоримся, где я вас буду ждать…
– Нет, – покачала головой Кэт, – не надо. Я буду ждать… Все равно мне некуда идти в этом городе…
Шольц позвонил на радиоквартиру к Мюллеру и сказал:
– Обергруппенфюрер, Штирлиц просил передать вам, что он все вспомнил.
– Да? – оживился Мюллер и сделал знак рукой сыщикам, чтобы они не так громко смеялись. – Когда?
– Только что.
– Хорошо. Скажите, что я еду. Ничего нового?
– Ничего существенного.
– Об этом охраннике ничего не собрали?
– Нет, всякая ерунда…
– Какая именно? – спросил Мюллер машинально, скорее для порядка, стягивая при этом с соседнего стула свое пальто.
– Сведения о жене, о детях и родных.
– Ничего себе ерунда! – рассердился Мюллер. – Это не ерунда. Это совсем даже не ерунда в таком деле, дружище Шольц. Сейчас приеду, и разберемся в этой ерунде… К жене послали людей?
– Жена два месяца назад ушла от него. Он лежал в госпитале после контузии, а она ушла. Уехала с каким-то торговцем в Мюнхен.
– А дети?
– Сейчас, – ответил Шольц, пролистывая дело, – сейчас посмотрю, где его дети… Ага, вот… У него один ребенок, трех месяцев. Она его сдала в приют.
«У русской грудной сын! – вдруг высветило Мюллеру. – Ему нужна кормилица! А Рольф, наверное, переусердствовал с ребенком!»
– Как называется приют?
– Там нет названия. Приют в Панкове. Моцартштрассе, семь. Так… Теперь о его матушке…
Мюллер не стал слушать данных о его матушке. Он швырнул трубку, медлительность его исчезла, он надел пальто и сказал:
– Ребята, сейчас может быть большая стрельба, так что приготовьте «бульдоги». Кто знает приют в Панкове?
– Моцартштрассе, восемь? – спросил седой.
– Ты снова перепутал, – ответил Мюллер, выходя из квартиры. – Ты всегда путаешь четные и нечетные цифры. Дом семь.
– Улица как улица, – сказал седой, – ничего особенного. Там можно красиво разыграть операцию: очень тихо, никто не мешает. А путаю я всегда. С детства. Я болел, когда в классе проходили четные и нечетные.
И он засмеялся, и все остальные тоже засмеялись, и были они сейчас похожи на охотников, которые обложили оленя.
Нет, Гельмут Кальдер не был связан со Штирлицем. Их пути нигде не пересекались. Он честно воевал с сорокового года. Он знал, что воюет за свою родину, за жизнь матери, трех братьев и сестры. Он верил в то, что воюет за будущее Германии против неполноценных славян, которые захватили огромные земли, не умея их обрабатывать; против англичан и французов, которые продались заокеанской плутократии; против евреев, которые угнетают простой народ, спекулируя на несчастьях людей. Он считал, что гений фюрера будет сиять в веках.
Так было до осени сорок первого года, когда они шли с песнями по миру и пьяный воздух победы делал его и всех его товарищей по танковым частям СС веселыми, добродушными гуляками. Но после битвы под Москвой, когда начались бои с партизанами и поступил приказ убивать заложников, Гельмут несколько растерялся.