Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А это откуда взялось? — Дьяк показал на жемчуг.
— А это мы того кладознатца на горячем прихватили. Он, видать, последнего из двенадцати привел, чтобы убить и тут же копать начать. И мы того человека спасли, а клад сами взяли.
— И что же за человек оказался?
Три пальца уткнулись в Данилку.
— Ты?!?
Парень кивнул.
— На живца ловили! — понял Башмаков. — Кто додумался?
И опять три пальца подтвердили — вот этот, у которого не то что молоко на усах не обсохло, но и сами усы неизвестно когда вырастут.
— Ловки вы. Что же с кладом делать собираетесь?
Данилка посмотрел на Богдаша с Семейкой — мол, я довольно говорил, может, вы слово скажете?
— Клад этот — церковное имущество, — объяснил Тимофей. — Еще при поляках схоронено. Церкви Божией его и нужно вернуть. Вот мы опись составили…
Он добыл из-за пазухи исписанный лист.
— А себе ничего взять не пожелали?
— Да взяли… Данила — перстенек, девке подарить, да уж и отдал, — сказал Семейка. — Я — жемчужных пуговок дюжину, племяннице к свадьбе, маленьких… И Богдаш тоже.
— За труды взяли, — добавил Тимофей.
— Коли за труды — так тому и быть… — И вдруг сообразительный дьяк задал самый неприятный вопрос: — Кладознатца-то куда девали?
Конюхи ответили не сразу.
— Богдаш! Тимоша!.. Жив-то он?
— Коли его в Разбойный приказ да на виску, он бы многих добрых людей оговорил да с собой потащил, ведь им и бояре не гнушались, — сказал Богдан. — Ну… оставили мы его там… заместо клада…
— Харю стеречь, — добавил Семейка.
Данилка покосился на него, но о судьбе хари умолчал.
Башмаков вздохнул. И посмотрел на конюхов, словно говоря: ну, что с вас теперь-то возьмешь?..
Конюхи стояли тихие, покорные, все четверо, и что же прикажешь делать с людьми, которые честно в своем грехе сознались? Да и грех ли?
— Шут с ним! — принял решение дьяк. — Ступайте, молодцы. И — никому ни слова! Ни про клад, ни про того Гвоздя!
Четверо дружно кивнули.
— Теперь этим делом я сам займусь.
Дьяк помрачнел. И было отчего! Конюхи понимали — нельзя княжича Обнорского из Пустозерска выпускать. Коли он снова на Москве объявится и безобразничать начнет, придется его со стрельцами брать, и тогда прежнее дело всплывет. А государю это будет неприятно. Получится, что он милость старому роду оказал, велел покончить с дельцем без шума, да и промахнулся.
— Ступайте… — сказал Башмаков, и видно было, что он уже непростую думу думает.
Выйдя из покоев, занимаемых Приказом тайных дел, Тимофей шумно вздохнул, всем видом показывая великое облегчение.
— Умен дьяк, — сказал Богдан. — С ним-то договориться несложно — с нашим крапивным семенем что делать станем?
Работы на конюшне накопилось, и следовало ждать от Бухвостова немалого крика. Да и дед Акишев тоже не промах, когда чужое безделье отметить надобно.
— А я жемчужинку припас, — отвечал Семейка. — От ворворки, что ли, отвалилась. А жемчуг-то бурмицкий, не какой-нибудь семенной. Вот ему и поднесем.
— Пошли, Данила, — Тимофей приобнял парня и повел его к задворкам, туда, где, подальше от прекрасных деревянных теремов Коломенского, украшенных дивной резьбой, разместились службы.
Договариваться с Бухвостовым послали Семейку. Данила сразу взялся за работу. Государевых коней полагалось купать ежедневно, зимой — мыть теплой водой с мылом, летом — прохладной. Проделывать это лучше вдвоем, и, как ни торопись, а за час более пяти-шести никак не получается.
— С тебя, что ли, начать? — спросил Данилка Голована.
Тот оторвался от кормушки, поглядел косо и ушами показал: слышу, понимаю, не одобряю.
— Горе ты мое, — привычно и уже почти беззлобно сказал ему Данилка. — Долго ты мою кровушку хлебать будешь, аспид?
Бахмат так решительно качнул башкой, что даже человеческое «да» — и то бы с такой внушительностью не прозвучало.
— И ведь не уездить тебя ничем! — продолжал речь Данилка. — Казалось бы, набегался, наскакался, дурную свою башку должен ниже колен нести! Ан нет же! Того гляди, потолок затылком прошибешь!
Раньше парень только слыхал о том, как неутомимы бахматы, теперь же сам в этом убедился. Но гордый вид Голована вдруг навел его на совершенно неожиданную мысль.
А что, коли…
Мысль эта, раз угнездившись в упрямой голове, а упрямства в Данилке и на табун бахматов хватило бы, стала раскручиваться, развиваться и к тому привела, что некоторое время спустя парень осторожно вывел оседланного Голована из конюшенных дверей. Время было вечернее. Если исхитриться сразу же проскочить в рощу, то уже никто не увидит конного, огибающего Коломенское. А потом выехать на Ордынку — и наметом до самой Москвы!
— Стой! Куда собрался?! — окликнул Богдан.
Тяжелая мокрая рука легла на Данилкино плечо.
— К зазнобе, что ли?
Данилка молчал.
— Не пропадет и без тебя твоя Федосьица, — сказал конюх. — Толковал же тебе! Не стоит зазорная девка того, чтобы ради нее коня гонять. Веди Голована обратно.
Данилка стряхнул с плеча руку и так взглянул — рот у Богдаша сам собой приоткрылся.
Тут бы и сообразить конюху, что не в зазорной девке Федосьице дело!
— Тимоша! Семейка! — позвал Желвак помощников. — Сюда, живо!..
Конюхи, как были, так и поспешили на голос. Поскольку мытье лошадей — дело мокрое, оба были без рубах и босиком, в одних влажных портах.
— С ума, что ли, съехал? — напрямик спросил Тимофей. — Не пущу дурака!
— Батогов ему захотелось, — добавил Богдан.
А Семейка что-то сообразил.
— Повод прими, — тихонько сказал он Озорному и действительно — как-то легко отнял у Данилки повод Голована, передал Тимофею и, приобняв, повел парня куда-то туда, туда…
Данилка ждал уговоров, рассуждений, может, даже ругани, хотя гнилым словом Семейка не увлекался. Конюх молчал. В конце концов парень заговорил первым.
— Надобно мне, понимаешь?
— Понимаю. Пустое это, свет.
— Да ты знаешь ли…
— Знаю. Федосьица-то никуда не денется, так и останется на Неглинке…
Он сказал это так, что Данилка явственно услышал продолжение:
— …а та, другая, что сама нынче уйдет и ватагу свою уведет… Не надо ее догонять, свет, не надо последней встречи домогаться, как пресловутого глотка воды перед смертью!..
Данилка вздохнул.
Когда они вернулись на конюшню, Тимофей уже расседлал Голована, а Богдаш хромал из шорного чуланчика, накинув на плечи армячишко и неся что-то особо ценное под полой, прижимая это ценное прямо к сердцу.