Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только здесь я ничего не боюсь, – сказал он той девушке, когда они стояли с ней в доме Аллии, в длинной комнате с окнами, из которых лился чистый вечерний свет, но теперь это уже нельзя было считать полной правдой.
Он теперь кое-что знал о поджидающей его там опасности, но понимал, что знает об этом слишком мало. А опасность там явно была, и он не был уверен, что поведет себя достаточно разумно. Учитывая и это, и ненадежность пути в вечернюю страну, он понимал, что его шансы на возвращение туда и невозвращение примерно равны. Он воспринимал это как некое нормальное равновесие между двумя разными мирами и соглашался с его справедливостью. Здесь-то и крылась для него возможность совершить тот подвиг, которого он так жаждал. Но, находясь пока в обычном мире, с его обычными проблемами, чаще всего, правда, надуманными, умещающимися в рамках одной-единственной жизни, он предпочитал наслаждаться дневным светом.
По отношению к матери он испытывал угрызения совести, нечто сродни горестной терпимости, вызванной потенциальной неверностью, которая усиливалась из-за материной неуемной сварливости. Мать не прощала ему ничего. Например, в воскресенье он вернулся часа на два позже, чем обещал, и тут же на его голову обрушился целый поток обвинений, мол, ни в чем-то на него нельзя положиться. Он мог понять ее раздражение насчет того, что опоздал, но не понимал, почему его неподдельная усталость, впрочем довольно неуклюже объясненная тем, что «перепутал в лесу тропинки», вызвала с ее стороны такое негодование и возмущение. «Ты заблудился в лесу? А с какой стати ты там оказался? Если сам за себя отвечать не способен, то просто глупо, глупо и бездарно вести себя столь самонадеянно! Такие, как ты, должны заниматься гимнастикой в спортзале. Куда тебе в походы-то ходить. И что ты, собственно, пытаешься доказать?» – и так далее. И все это говорилось с таким уже неконтролируемым раздражением, что, как ему показалось, главной причиной гнева было не то, что он вернулся домой в таком состоянии, а то, что он вообще вернулся. Нет, он этого не понимал.
Потом три или четыре вечера подряд она провела у Дурбины и возвращалась после своих сеансов только около полуночи. В их спиритуалистской группе появилось несколько новичков, а у самой миссис Роджерс определенно обнаружился талант медиума: автоматическое письмо она выдавала, даже не впадая в транс. Благодаря ее дару они теперь постоянно «общались» с одним из прежних воплощений Дурбины – жрицей Исиды[26]. Кофейный столик в доме Роджерсов был завален книгами о Древнем Египте, взятыми у Дурбины или купленными матерью, несмотря на высокую цену, в магазине. Когда «жрица Исиды» оспаривала какое-нибудь положение исторической науки или исправляла ошибочное толкование иероглифа, миссис Роджерс праздновала победу. Иногда, вернувшись домой, она взахлеб рассказывала о том, что произошло во время сеанса; но если Хью пытался вставить слово, тут же спускалась с облаков на землю. «Ну разумеется, тебя подобные вещи не интересуют!» – говорила она, совершенно не слушая, что спросил или ответил сын. Он видел, что мать счастлива в кругу этих людей, которые боготворят и ценят ее и ее необычайный дар, видел, что после сеансов мать расцветает. Но свою радость и счастье она никак не могла принести с собой домой. И новые интересы лишь усиливали ее неприязнь и недоверчивость по отношению к сыну. Хью был просто не в состоянии хоть как-то ей угодить. Стирая, она возмущенно жаловалась на непарные носки, на то, что у рубашек грязные воротнички, а сами рубашки он все зазеленил травой, что футболки не вывернуты на лицо и тому подобное, но если он запускал стиральную машину сам, она снова все перестирывала, потому что он якобы делал все не так. Если Хью приносил из магазина что-то купленное на распродаже или просто недорогое, она тут же заявляла, что все это «вчерашняя дрянь», и оставляла продукты тухнуть в холодильнике до тех пор, пока он сам не выбрасывал их в помойку. Когда они оставались дома вдвоем, он постоянно чувствовал, что мешает ей, однако она и не собиралась освобождать его от обязанности бывать дома, когда она возвращается вечером. Но если она половину вечеров в неделю проводит вне дома, если ей неприятно его присутствие, на котором она тем не менее настаивает, то как они будут сосуществовать потом, когда он вернется?.. Впрочем, он в любом случае намеревался отправиться в вечернюю страну, и в сравнении с этим все притязания матери и ее упрямое, неприязненное молчание ничего не значили. Ее грубость и нетерпимость по-прежнему задевали его, но уже не так глубоко; мысли Хью словно выбрались из накатанной колеи. Никакие колкости не достигали его, когда он бродил, погруженный в мысли об Аллии.
Это все жара, говорил он себе, все просто с ума посходили от этой жары.
Долгие дни этой недели он прожил почти в полном молчании. Ночами он спал не крепко, короткие сны перемежались бесконечными пробуждениями, и не единожды за ночь, когда еще далеко было до рассвета, он вставал и стоял у окна, глядя на звезды или на первые торжественные проблески зари.
В пятницу Донна, у которой в субботу был выходной, спросила его, что он собирается делать на праздники, и он с готовностью ответил: «Пойду поброжу по лесам с одной компашкой». Донна одарила Хью тем скользящим мимолетным взглядом, который словно намекал, что, полюбив женщину, он тем самым заслужил одобрение всей женской части человечества, которую она, Донна, здесь представляла. Вот только было ли это одобрением? Когда чуть погодя она глянула ему прямо в глаза, выражение ее лица изменилось. Она положила руку ему на плечо.
– Смотри, чтобы с тобой ничего не случилось, Бак, – сказала она.
– А что со мной может случиться на лесной прогулке?
– Не знаю! – сказала она так, словно удивлялась самой себе, и постаралась скрыть свое удивление смешком.
Но ее взгляд, и сами слова, и прикосновение ее полной, сильной руки с покрытыми красным лаком ногтями показались ему – а он сейчас так в этом нуждался! – чем-то вроде залога безопасности, заверения в том, что существует по крайней мере