Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из рассказов о том, как это делалось, мне очень запомнилась такая история. Дина Шварц, знаменитый завлит товстоноговского театра, представляла какую-то пьесу Вампилова, и для лучшей ее «проходимости» заявляла, что театр собирается ставить пьесу молодого национального автора.
Да. Всегда ведь что делалось в книжках? Находился так называемый паровоз — это тот, кто должен был написать такую статью, из которой становилось ясно, что Кафка — это, конечно, ужасная дрянь, но без него невозможно представить мировую гуманистическую словесность. В общем, надо было как-то подкрасить и подпомадить этого бедного автора, чтобы в гробу он выглядел прилично. Все равно были трудности, но Юлия Марковна Живова сумела выстроить всю драматургию. Там же, хочешь не хочешь, нужны были две внутренние рецензии. Но для этого тоже нашлись свои люди, которые вполне прилично их написали. Да и делали мы это в очень короткий срок.
Сама поэзия Бачинского — такая юношеская, чрезвычайно горячая, очень образная, метафорическая. Сознание человека абсолютно обреченного, понимавшего, что вряд ли он выживет, и страна вряд ли выживет. Тридцать восьмой, тридцать девятый, сороковой годы — было понятно, что ему и его сверстникам, по крайней мере большинству из них, не жить точно. Он и погиб в Варшавском восстании 1944 года. И его молодая жена погибла через несколько дней, тоже в ходе этих событий.
Переводить Кшиштофа Бачинского было чрезвычайно сложно, потому что мы все были уже значительно старше автора. В то же время замечательно было переводить, потому что это великая поэзия. Для польской поэзии ХХ века это одно из главных имен. В определенную эпоху, после 1956 года, и особенно в 1960-е годы, это был национальный миф: его песни пели, фотографии висели в школах. Потом это немножко прошло, к этому мифу стали относиться даже чуть скептически, но он по-прежнему считается одним из первых национальных поэтов ХХ века.
Так вот, мы сидели с Гелескулом и смотрели первую или вторую верстку, сейчас не помню. Он правил чужие переводы и предлагал мне заняться тем же самым. Я сидел, потел, жался, а он делал это по-моцартовски: казалось, это не составляло ему абсолютно никакого труда. Я впервые в жизни видел, что сочинять гениальные стихи может не составлять никакого труда. Он человек необыкновенно талантливый, может быть даже гениальный. Это вещь редкая в переводе, чрезвычайно редкая, чтобы гениальный поэт себя тратил на переводы. А он занимается исключительно переводами. Ходят слухи, что у него были когда-то свои стихи, но никто их не видел, даже самые близкие к нему люди.
А ты не спрашивал его об этом?
Да, спрашивал. «Чего к этому возвращаться?» — говорил он и нико-гда к этому не возвращался. Шуточные стихи писал, он большой мастер сочинять шуточные стихи и даже целые поэмы к сбору друзей или во время сбора друзей. Это у него шло легко, он сопровождал их комическими рисунками. Гелескул всю жизнь жил на даче под Москвой — он не любил город, и эти встречи всегда были замечательными, веселыми.
Он уникальный человек — человек, который занимался только переводом и делал это абсолютно гениально, не с чем это даже сравнить. Я бы с ним никогда соперничать не взялся, и только после его уговоров перевести что-то из Лорки или еще из нескольких поэтов, которых он открыл, я все-таки решался что-то переводить. Я переводил чуть-чуть Лорку, Хуана Рамона Хименеса, замечательного испанского поэта и нобелиата, но у меня нет ощущения, что я многое сделал. А он сделал, Гелескул родил этих поэтов, а я только чуть-чуть что-то подправил.
Я думаю, что у тебя тоже есть писатели и поэты, переводы которых напрямую связаны с твоим именем. Борхес, например.
На Борхеса я тоже натолкнулся случайно, причем на такие вещи у него, которые мне в тот период были близки. Это был как бы мой личный Борхес. Борхес с личной интонацией — с воспоминаниями об отце, о загородной даче, на которой он вырос и где они летом с сестрой отдыхали и баловались. Сначала был Борхес с этой стороны воспринятый, это потом я стал более метафизические вещи его переводить. Не думал, что буду переводить и его прозу, я вообще не думал, что буду когда-нибудь переводить прозу. Я для этого не гожусь — нет у меня прозаических способностей. Для перевода прозы нужен совершенно другой язык: и собственный русский, и по-другому нужно знать испанский и французский.
Что это значит?
Проза, она же всегда говорит очень многими языками: социальными, профессиональными, жаргонными и т. д. Там должны быть слышны разные человеческие голоса, а на них влияет то, чем человек занимается, где он вырос и в каком языковом окружении жил. Для этого нужно знать совершенно другой язык. А язык поэзии, он более универсальный, всемирный, потому что, если образно говорить, смысл все-таки рождается в поэзии как бы не по горизонтали — от слова к слову и потом к следующей строчке — смысл рождается сразу по вертикали, если это настоящие стихи. В этом плане все поэты одинаковы.
Национальный язык для поэзии несколько условен, потому что поэт, мне кажется, думает на каком-то другом, праязыке или сверхязыке. Не зря поэты все время говорят о возможностях музыки. Они чувствуют, что язык, на котором мы разговариваем, — это не совсем тот язык, даже не тот, на котором написаны «Война и мир» или «Герой нашего времени» — многоязычная, многоголосая, многосложная проза с самыми разными интонациями и с самыми разными людьми.
А после этого мы берем «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть» — и всё. Откуда это берется? Сразу по вертикали идет эта вещь; там очень много значит интонация, много значит музыка стиха. Это другие умения. Может быть, потому, что я в юности пописывал в стихотворной форме, мне это всегда было ближе, и я не думал, что у Борхеса займусь прозой, в том числе серьезной, эссеистической.
Ты хочешь сказать, не очень интересно было это делать?
Нет, я постепенно втянулся и, наверное, создал себе «своего» Борхеса. Для меня он автор гораздо более личный, гораздо теснее, чем это принято думать, связанный с аргентинской реальностью, со своей семьей, с кругом своих друзей.