Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дух наживы делает его разрушителем красоты, поэзии, но все-таки Лопахин заслуживает порицания в меньшей степени, чем другие персонажи пьесы, ведь именно их небрежение, ими допущенные оплошности делают это разрушение, эту потерю неизбежными. Лопахин символизирует будущее, видит его в работе и в холодном рассудке, и в этом он антипод старой – чарующей, рабски покоряющейся судьбе и пришедшей в упадок России, воплощенной в образах помещиков. Еще более строгий, чем другие пьесы Чехова, напрочь лишенный всяких украшений, «Вишневый сад» околдовывает читателя и зрителя именно атмосферой семейного юмора, излучаемой этим произведением. Когда ты слушаешь, как перетекают одна в другую реплики, вроде бы такие простые, тебе кажется, будто ты многие годы прожил рядом с этими людьми, в непосредственной близости от них, знаешь все об их прошлом, будто ты, как и они, один из хозяев этого бедного банального рая, где каждый предмет – реликвия, рая, в который сегодня ворвутся разрушители. Чудо и тайна чеховского текста – в этом смешении смеха и целомудрия, иронии и печали. Когда старый лакей Фирс оказывается один в запертом доме, забытый хозяевами, а за окнами дома уже стучат топоры дровосеков, пришедших срубить вишневый сад, публика уже не знает, кто прав, а кто виноват, кого осуждать, а кого жалеть. Потому что, высмеивая своих слабых и нерешительных героев, автор с огромной любовью живописует даже эти их недостатки. Покидая вишневый сад, Аня восклицает: «Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!», а Трофимов подхватывает: «Здравствуй, новая жизнь!»,[768] – и это крик надежды нарождающегося поколения. Но последние слова в пьесе принадлежат Фирсу: «Забыли… Уехали… Про меня забыли… Ничего… я тут посижу… А Леонид Андреич небось шубы не надел, в пальто поехал… Я-то не поглядел… Молодо-зелено!.. Жизнь-то прошла, словно и не жил. Я полежу… Силушки-то у тебя нету, ничего не осталось, ничего… Эх ты, недотепа!..» И за этим – ремарка: «Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву».
Жизнь-то прошла, словно и не жил… Должно быть, такое же чувство испытывал сам Чехов назавтра после спектакля. Внезапно получивший возможность жить праздно, отрезвевший, лишенный необходимости тревожиться, как и что получится, теперь он был убежден, что никогда ничего больше не напишет. Чтобы убить время, он правил гранки «Вишневого сада», готовя пьесу к печати, читал с карандашом в руке рукописи, присланные из «Русской мысли». Принимал многочисленных посетителей и, как всегда, жаловался на их настырность. 20 января он написал доктору Средину, что вокруг него суета, полно людей и не остается ни минуты на себя самого, писал, что вынужден постоянно кого-то принимать, провожать, говорить без остановки, и, когда вдруг находится несколько минут, чтобы остаться наедине с собой, свободным, он начинает мечтать о своих ялтинских пенатах, причем, должен признаться, не без удовольствия.
А с друзьями был сейчас новый повод для оживленных разговоров: только что разразившаяся война между Россией и Японией. Хотя Чехов не доверял лживой информации, которую распространяла пресса, он вел себя патриотично, надеялся на близкую победу русских воинов и даже говорил, не слишком-то в это веря, что запишется в армию – конечно же, в качестве врача. Однако когда кто-то предложил ему написать пьесу о событиях этой войны, он ответил, что для того, чтобы это стало возможным, должно пройти двадцать лет, а сейчас говорить о событиях в художественном произведении нельзя: сначала душа автора должна успокоиться, потому что только в этом случае он сможет быть беспристрастным. А когда Лидия Авилова, возникнув из долгого забвения, написала ему и попросила рассказ для сборника, который она хотела издать с благотворительной целью – в пользу жертв русско-японской войны, он ответил: «Многоуважаемая Лидия Алексеевна, в настоящее время у меня нет (и не предвидится) ни одной такой строки, которую я мог бы предложить Вам для сборника. В начале Вел[икого] поста я поеду к себе в Ялту, там пороюсь в бумагах, но не обнадеживаю, так как едва ли найду что-нибудь.
Если Вы не прочь выслушать мое мнение, то вот оно: сборники составляются очень медленно, туго, портят составителю настроение, но идут необыкновенно плохо. Особенно сборники такого типа, как Вы собираетесь издать, т. е. из случайного материала. Простите мне Бога ради эти непрошеные замечания, но я бы повторил их пять, десять, сто раз, и если бы мне удалось удержать Вас, то я был бы искренно рад. Ведь пока Вы работаете над сборником, можно иным путем собрать тысячи, собрать не постепенно, через час по столовой ложке, а именно теперь, в горячее время, когда не остыло еще желание жертвовать. Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25–40 коп., сборник изречений лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и проч.) насчет раненых, сострадания к ним, помощи и проч., что только найдется у этих авторов подходящего. Это и интересно, и через 2–3 месяца можно уже иметь книгу, и продастся очень скоро.
Простите за советы, не возмущайтесь.
Кстати сказать, в настоящее время печатается не менее 15 сборников, как и печаталось».[769]
Обратим внимание, что в этом письме Чехов ставит Авилову в известность о своем намерении вернуться в Ялту. Он и сам точно не знал, что привлекает его в Крыму, который был ему ненавистен, который он нередко называл своей «южной Сибирью», тюрьмой под голубым небом. Но называть-то называл, а обойтись без Ялты не мог: болезнь вынуждала его постоянно ездить туда и обратно, и бесконечные эти перемещения сейчас, при взгляде в те времена, выглядят патетически. Так, будто он менял место жительства, стараясь убежать от преследовавшей его смерти, сбить ее со следа. При той степени упадка сил, до которой Антон Павлович к тому времени дошел, ему уже не нужны были советы Альтшуллера или Остроумова, какой смысл обращать на них внимание? Тем не менее он вдруг припомнил, что последний рекомендовал ему провести лето в окрестностях Москвы, и они с Ольгой поехали смотреть дачу в Царицыне. Конечно, поездка в открытых санях, пусть и в солнечный, и все же морозный день была безрассудством, но зато Чехов, как пишет Ольга Леонардовна в воспоминаниях, беспредельно наслаждался зрелищем белой, горевшей на солнце равнины, получал огромное удовольствие от бодрящего свежего воздуха, от позвякивания колокольчиков под дугой и скрипа полозьев, движущихся по крепкому, укатанному снегу.
В тот же вечер, прибыв домой, он получил еще одно письмо от Лидии Авиловой. Она явно жаждала возобновить с ним отношения. Переменив тактику, теперь она обвиняла себя в неловком поведении прежних дней и выражала надежду, что они встретятся для искреннего объяснения. Простите мне непрошеную откровенность, Антон Павлович, писала она, и продолжала: «Я все боялась, что я умру и не успею сказать Вам, что я Вас всегда глубоко уважала, считала лучшим из людей. И что же я оклеветала себя в Вашем мнении…»[770] Или еще: «Увы! мне суждено всю жизнь порываться так или иначе и потом долго, иногда годами, страдать от стыда, презирать себя до того, что и жалости к себе не чувствуешь».[771]«Пусть я уронила себя в ваших глазах, – пишет Лидия Алексеевна далее, – наверное, низко уронила, и это было самым большим горем моей жизни, но теперь пришло время сказать… Я даже не прошу, чтобы вы меня простили, прошу только, чтобы вы меня поняли…»[772]