Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сменяются дни, сменяются ночи, римские ночи. Микеланджело медленно выздоравливает, причастившись у отца Уго, венецианца.
В один прекрасный день он получил письмо. Писал Джулиано да Сангалло, писал, как говорил, — грохоча. Перечислял события во Флоренции, не скупясь на крепкие словечки, не выбирая выражений, и звал Микеланджело домой.
"Чего тебе еще делать в Риме? В конце концов станешь папским художником — и тогда ты пропал! Впрочем, этого я не боюсь, стоит только вспомнить колченогого глухого калеку, этого Пинтуриккьо с его цветовыми слащавостями, чтоб видеть вкус папы, никогда не станешь ты Александровым художником, возвращайся, что тебе делать в Риме, неужели этот город тебе не надоел?"
Сангалло звал настойчиво. Конечно, он не скрывает, — возвращение будет не легкое, не гладкое, при жизни Савонаролы бегство Микеланджело было как бы бегством из царства божьего на земле, а теперь оно выглядит так, словно Микеланджело уехал, не желая быть свидетелем ни усилий ввести новый порядок, ни гибели Савонаролы. "Лучше бы всего тебе приехать по какому-нибудь необычайному поводу…" И тут Сангалло вспомнил в письме своем о мертвом камне, погубленном камне, о мраморе для ваятеля Агостино ди Дуччо, об огромной треснувшей глыбе, за которую город заплатил в свое время большие деньги и которая сорок с лишним лет лежит на задворках за домами и садами близ Санта-Мария-дель-Фьоре, понемногу уходя в землю, засыпаемая мусором и глиной; лежит на свалке, куда валят только известь да песок, — камень ненужный, но когда-то стоивший больших денег, — что с ним? Никто не отваживается, но недавно в Синьории, при просмотре старых счетов, опять вспомнили об этом камне… "Приезжай, — советовал Сангалло, — попробуй! Я, милый, так в тебя верю, что знаю: ты и из этого мертвого, пропащего, загубленного камня сделал бы чудо искусства. Поверь в себя и примись за эту глыбу, она за это откроет тебе ворота Флоренции! Оттого что этим поступком ты склонил бы на свою сторону Синьорию и снискал бы уважение всего города. Да, уважение. Потому что во Флоренции уж больше не жгут суету и не скачут вокруг изображения черта, — хохотал Сангалло, — и никто об этом не жалеет, кроме двух моих болванов, того, у которого зашитая морда, и того, которого я вынужден все время колотить за его болтовню, — знаешь, они ведь тоже скакали вокруг черта и называли меня братом? Теперь во Флоренцию снова вернутся красота и искусство, здесь и маэстро Леонардо да Винчи, которому опостылело строить дону Сезару одни каналы в Чезене и Порто-Чезенатико, а папский сын никаких других поручений ему не давал, он понимает в искусстве не больше, чем отец, который признает только Пинтуриккьо… Что ты хочешь? Испанец! А с Леонардо вернулись многие другие, появились и новые, среди которых самый примечательный — некий Рафаэль Санти из Перуджии, живописец, еще юноша, но многообещающий! Приезжай, возвращайся, мой Микеланджело, вернулись старые золотые времена; Флоренция опять вздохнула свободно. Приезжай и попробуй сделать что-нибудь из этого завалящего камня, Синьория будет тебе благодарна, и никто в этом деле не может тебе посоветовать лучше тебя самого, возвращайся!" — так писал, заклинал, уговаривал Сангалло.
Мертвый камень ваятеля Агостино ди Дуччо! Лежит в земле, завален глиной, флорентийской, благоухающей слаще всякой персти земной, лежит там и ждет… И вдруг встала передо мной из земли скала, словно огромный кулак, и заслонила меня, защитила от лавины, потопа глупости, хлынувшего на меня со всех сторон, от этого отвратительного бессмысленного шествия рвущихся растоптать, сокрушить меня, стереть с лица земли!..
Мертвый, загубленный камень, который ждет! В ту же ночь Микеланджело решил покинуть Рим, где он так внезапно прославился, покинуть город, где останется лишь его имя, навсегда записанное на ленте "Скорбящей матери".
И на другой день, ни с кем не простившись, он уехал во Флоренцию.
Флоренция, август и солнце.
Окна открыты настежь. Леонардо да Винчи в длинном хитоне из легкого, блестящего светло-желтого шелка стоит посреди зала в потоке солнечного света, в котором одежда его сверкает так, словно он облачен в жидкое золото. Выражение лица важное, серьезное. Длинная одежда, длинные седые усы и борода делают его похожим на мага. Поодаль расставлены на поставах картины. Почтительным полукругом стоят ученики, внимательно и робко следя за взглядом маэстро, переходящим от картины к картине, по их работам. Налицо почти все либо приехавшие с ним из Чезены и Милана, либо явившиеся к нему из Рима, Неаполя и Венеции — среди них Джан Аброзио ди Предис, Джованни Антонио Больтраффио, Марко д'Оджоно, Бернардино да Конти, Чезаре да Касто, Франческо Мельци, Бернардино Луини, Джан Пьетро Рицци, которого друзья зовут Падрини или Джанпьетрино. Все они стоят поодаль от маэстро, ожидая, что он скажет. У ног Леонардо, благоговейно взирая на учителя, сидит на подушках любимый его спутник, золотоволосый юноша Андреа Салаино, весь в черном, чтобы еще больше подчеркнуть чистый, алебастровый цвет рук и горла и ослепительно сверкающее золото волос, с которых маэстро пишет золотые волосы своих ангелов. Это Андреа Салаино, юноша, отличающийся женственной красотой, стройный и нежный, тесная близость с которым дала повод к неприятному для маэстро расследованию еще в Милане и о котором рассказывают такие вещи, что добрый христианин хоть уши затыкай! Теперь, устремив преданный взгляд на маэстро, он перебирает длинными пальцами в перстнях струны лютни, звуки которой трепещут в залитом солнцем зале. Поодаль стоит другой юноша — с блестящими черными кудрями, мягко вьющимися по его хрупким плечам, он смотрит на маэстро с нетерпением, жаждая его речей больше, чем остальные, хоть он и не его ученик. Это молодой, семнадцатилетний живописец Рафаэль Санти, родом из Урбино, сын купца, живописца и поэта Джованни Санти, приехавший во Флоренцию с препоручительным письмом от Джованни делла Ровере, жены римского префекта, к пожизненному флорентийскому гонфалоньеру Пьеро Содерини. Алкая поучений, он ждет не дождется, пока медлительный маэстро покончит с остальными.
В мастерской шумно. Здесь не только ученики маэстро, но также группы и компании молодых флорентийских патрициев, пришедших сюда на свидание или чтоб развлечься с подругами, явившимися со своими породистыми собаками, лай которых разносился по всему помещению, заглушая аккорды Салаиновой лютни. Время от времени какой-нибудь из псов одним прыжком кидался на другого, и хозяева резкими окриками старались остановить драку. Из глубины помещения неслись взрывы смеха, знатные юноши с девушками играли там в новую игру: катали яблоко, сбивая при помощи него расставленные деревянные чушки. Со всех сторон слышались шутки, смех. Цветы в вазах, стоящих всюду, куда ни взглянешь, распространяли сильное благоухание, дикая ссора вспыхнула в углу между двумя игроками в кости, они даже схватились за кинжалы. Несколько приятелей старались не допустить поножовщины, обхватив их поперек туловища, но они с тем большим азартом рвались друг к другу. Тогда было решено, чтоб не колоть ни в бока, ни в грудь и драться до первой крови. У них отобрали кинжалы и заменили их мечами. Громкий лай собак слился в сплошной вой, так как вся свора подняла драку. Вскрики, ликованье и смех девушек, не прекративших игру в яблоко и сверкающих склоненными голыми шеями, по которым скользили лучи солнца… Один юноша дразнил перстнем двух больших птиц в золоченой клетке, смеясь над их испуганным метаньем. Зазвенели мечи.