Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карузо использовал любую возможность подчеркнуть, что голос его не пострадал от болезни. Тем не менее с каждым часом он чувствовал себя все хуже и к моменту, когда он диктовал письмо, скорее всего, уже понимал серьезность своего положения. Всё же если он и предполагал, что может умереть, то разве что во время или после операции в Риме.
Он пригласил к себе в комнату брата Джованни и долго беседовал с ним об управлении хозяйством, отдавая распоряжения, которые, как оказалось, стали последними. Джованни, как вспоминает Фофо, держался при Энрико молодцом. В его присутствии он не выказывал ни малейших признаков отчаяния и оставался, как солдат на посту, энергичным и распорядительным, занимаясь подготовкой поездки семьи в Рим.
Несмотря на очень плохое самочувствие, Карузо до конца — с помощью Дороти или Фофо — отвечал на письма и помогал всем, кому мог. Как сообщала спустя несколько дней газета «II Mattino», уже едва держась на ногах от воспалительных процессов, протекавших в его могучем когда-то организме, Энрико приобрел на немалую сумму лотерейные билеты — в помощь детям, оставшимся сиротами после войны[428].
Тридцать первого июля он надиктовал свое последнее в жизни письмо — либреттисту Сильвестри:
«Уважаемый синьор Сильвестри!
Ваше любезное послание всколыхнуло множество воспоминаний в моей памяти и пришло как раз в тот момент, когда я собираюсь покинуть Сорренто и отправиться на Север. Я благодарен Вам за Вашу любезность и сожалею, что не могу иметь удовольствия лично пожать Вам руку. Мое выздоровление имеет взлеты и падения, но я надеюсь, что через несколько месяцев полностью поправлюсь.
С самыми сердечными приветствиями, преданный Вам, Энрико Карузо»[429].
Письмо было написано спустя два дня после визита Бастианелли и на следующий день после ужасной лихорадки, продолжавшейся всю ночь.
Дороти решила больше не медлить. Она попросила Джованни забронировать на следующую ночь номер в гостинице «Везувий» в Неаполе и заказать частный поезд, чтобы срочно доставить Энрико в Рим. Об этих роковых днях вспоминает Фофо: «Начались лихорадочные приготовления к поездке. Через полдня мы уже были готовы отбыть.
В этой ужасной ситуации отец оставался спокойным. Его главной заботой было вести себя так, чтобы в прессу могла попасть о нем информация как о человеке, находящемся на пути к выздоровлению.
Фактически — и я сейчас не понимаю, почему это ему позволили — он настоял на том, чтобы отплыть на пароме утром следующего дня, хотя мы, возможно, смогли бы намного быстрее доставить его в Неаполь в санитарном катере и тут же посадить на поезд, идущий в Рим.
Он поднялся ранним утром, все еще с тяжелой лихорадкой, и оделся в спортивный костюм. В течение всего плавания, которое заняло около двух часов, он сидел на деревянной скамье прогулочной палубы парома. В хорошем расположении духа он обменивался шутками с многочисленными туристами, которые окружили его плотным кольцом. Казалось, здесь были все нации.
Никто из них даже не мог представить всю опасность положения отца. Ни мой угрюмый вид, ни раздраженное лицо Доры, ни ворчание дяди Джованни не могли отогнать этих назойливых поклонников. Отец улыбался, хотя говорить ему было все труднее. Меня же больше всего беспокоил цвет его кожи, которая на глазах становилась все более и более серой.
Наконец мы прибыли в Неаполь и немедленно направились в гостиницу „Везувий“. Мы должны были остановиться там, потому что отец устал, и нужно было дать ему отдохнуть перед поездкой в Рим. Целый день приходили доктора и родственники…»[430]
События следующего дня восстанавливает Дороти: «Энрико лег спать с температурой 40 градусов, но утром я нашла его сидящим в постели. Он попросил привести Глорию, немного поиграл с нею, поцеловал и отпустил. Это было 1 августа, когда в Неаполе очень мало людей.
— Я опущу шторы, и ты, может быть, уснешь, — сказала я, как вдруг Энрико испуганно посмотрел на меня и вскрикнул.
Марио сразу же побежал искать врача. Все было, как в рождественские дни. Энрико вскрикивал при каждом вздохе. На этот раз эфира не оказалось и я могла помочь ему только тем, что вытирала его вспотевшее измученное лицо.
Вернулся Марио и сказал, что все посыльные отправлены за врачами, но большинство медиков уехали на лето за город. Испуганный хозяин отеля пришел сказать, что он велел известить все больницы и что кто-нибудь из врачей обязательно придет. Но… никто не приходил.
Спустя час Энрико стонал, как измученный зверь — его голос потерял человеческое звучание, а стоны превратились в протяжный вой.
Прошло два часа, но врачей все не было. Я умоляла Джованни привести зубного врача, ветеринара или медсестру — любого, кто мог бы ввести морфий. Невероятно, но в таком большом городе, как Неаполь, где все преклонялись перед Карузо, ни одна душа не могла ему помочь в столь отчаянном положении. Энрико мучился уже четыре часа, когда пришел первый врач… и тот без морфия!
Когда он вернулся с морфием, его руки так дрожали, что он не мог сделать укол. Мне пришлось взять у него шприц. Через десять минут Энрико перестал стонать и погрузился в забытье. После этого, один за другим, приехали еще шесть врачей. Они осмотрели Энрико и собрались в салоне, чтобы обсудить положение. Через час они позвали меня и сказали, что собираются удалить почку в тот же вечер, но боятся давать наркоз. Они сказали, что если делать операцию, он будет мучиться от болей в течение двух недель, но в конце этого срока на спасение появится один шанс из тысячи, а если операции не делать, он не доживет до утра.
Я должна была принять решение и обратилась к брату Энрико:
— Джованни, что делать?
Джованни держал в руках платок и плакал. Он не сказал ничего, а опустил голову и зарыдал.
— Его спасли в Америке. Почему вы не можете этого сделать?
Врачи покачали головами и ждали ответа. В конце концов, я сказала:
— Делайте то, что вы считаете необходимым. Но прежде чем удалить почку, сделайте разрез под рубцом. Вы найдете там абсцесс размером с грецкий орех. Вскройте его и вставьте дренаж, через сутки он будет вне опасности. Я беру ответственность на себя. Если вы не обнаружите абсцесса, удаляйте почку.
Они обсуждали мое предложение еще час, а потом сказали, что оперировать вообще бесполезно. Я умоляла их сделать операцию, но они не слушали меня. Они отказались сделать даже переливание крови. Согласились только с тем, что нужно дать кислород.
Каждой своей клеткой я трепетала за его жизнь, как это было в ту долгую ночь в Нью-Йорке. Я стояла около него на коленях…»[431]