Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шлёцер составил себе следующую картину недавней российской истории: Петр Великий преобразил страну, Анна «с помощью своих немцев» кое-как поддерживала его преобразования, а потом настала ужасная тирания Елизаветы, когда все — флот, финансы, промышленность, юстиция, «все, кроме сухопутного войска», пришло в полный упадок, когда всем в стране заправлял злодей Шувалов, а науками — недоучка Ломоносов. «Если бы моя распря с Ломоносовым произошла в правление этих лиц (Елизаветы и Шувалова), в какой из сибирских степей была бы моя могила?» Удивительно, что и под старость Шлёцер, так хорошо знавший и древнюю русскую историю, и современную политику, никак не пересмотрел эти забавные представления (отражавшие — в преувеличенном виде — мнения и настроения «малого двора», как раз ставшего большим). Впрочем, пересматривать свои мысли и вообще сомневаться в своей правоте — это явно было не в его обычае.
Ломоносов был для Шлёцера не просто амбициозным дилетантом, пьяницей и «недругом и гонителем всех иностранцев». Он (точнее, тот его карикатурный образ, который сложился в сознании ганноверского ученого на основании рассказов Тауберта и Миллера) воплощал то в России, чего Шлёцер, при всех своих симпатиях к этой стране и ее народу, не понимал и боялся — непредсказуемый, жестокий, иррациональный хаос. В конце его жизни этот хаос стал проступать и в европейской истории; Шлёцер, как многие его единомышленники, ужаснулся якобинскому террору, но не пожелал скорректировать свою картину мира и принять на себя долю вины за случившееся…
Личная встреча Шлёцера с Ломоносовым была всего лишь одна. Адъюнкт истории подал Михайле Васильевичу на подпись немецкий перевод какого-то указа. Ломоносову показалось, что одно слово употреблено неточно. Шлёцер не согласился с ним. «Он грубо вскричал, что я еще слишком молод, чтобы поправлять его. Я сказал, что молодой немец осмеливается больше понимать по-немецки, чем старик-русский, и удалился». Другими словами, Шлёцер считал, что лучше Ломоносова знает немецкий язык, потому что он немец, и не хуже Ломоносова разбирается в русском, потому что владеет современной методикой. Он доходит до утверждения, что Ломоносов сколько-нибудь хорошо вообще не знал никаких иностранных языков, и что его исторические труды основаны только на русских источниках (хотя в «Древней российской истории», которая, по иронии судьбы, вышла в 1766 году с предисловием Шлёцера, полно ссылок на греческие и латинские хроники), и что он даже «не слышал имени Византии»[132]. Эта явная несправедливость была, однако, запоздалым ответом на столь же неприкрытую несправедливость Ломоносова.
В мае 1764 года Шлёцер представил в Академическую канцелярию свой труд «Опыт изучения русских древностей в свете греческих источников». Миллер и Фишер сдержанно похвалили работу, а Ломоносов отозвался сухо и резко: «Этот опыт написан так, что всякий читатель, незнакомый с русским языком, обязательно сочтет последний происходящим от греческого языка, а это противоречит истине. Поэтому данный опыт в теперешнем его виде обнародованию не подлежит». Между тем Шлёцер сказал только, что переводы Библии и богослужебных текстов с греческого на русский сильно повлияли на строй русского языка — то есть слово в слово, что раньше писал сам Ломоносов.
Таков был первый конфликт. Спустя две недели Шлёцер подал в академию прошение о своем дальнейшем определении: либо ординарным профессором с окладом не меньше 800 рублей в год, либо иностранным почетным членом с окладом 200 рублей. Шлёцер просился в отпуск в Германию на три месяца; он хотел, чтобы «Академия соблаговолила объявить мне свое решение еще до моего отъезда». Накануне он (с помощью своих английских связей) уже добился звания профессора Гёттингенского университета[133] — правда, пока что без места и жалованья: и то и другое было обещано через два года. Шлёцер в будущем хотел бы, вернувшись на родину, «обращать в деньги то, что узнал в России». Но было бы неплохо провести на русской службе еще пару лет: либо в профессорском чине и с соответствующим жалованьем поработать в петербургских архивах, либо, в качестве профессора Петербургской академии наук и на средства академии, совершить желанное путешествие на Восток.
Заявление решено было принять к рассмотрению. По просьбе академиков молодой историк представил им уже написанные работы и план своих дальнейших занятий. Точнее, два плана.
Первый представлял собой изложение принципиально новой методики работы над русской историей. Шлёцер был убежден, что история России — это tabula rasa, что «ее еще нельзя изучать, должно сначала создать ее». Это потребует лет двадцати. Необходимо критически обработать русские летописи, то есть «собрать возможно больше списков одной и той же летописи и сравнить их весьма различные чтения», а затем объяснить непонятные места с учетом церковнославянской Библии, других славянских языков и «по словесным объяснениям туземцев, много читавших свои древние книги». Основным источником сведений по древней истории страны Шлёцер считал «Повесть временных лет» Нестора, которую следовало очистить от позднейших искажений. Дальше следовало сопоставить показания русских хроник с хрониками всех соседних народов, от византийцев до венгров, от поляков до монголов. Только после завершения всей этой огромной черновой работы, которую Шлёцер готов был принять на себя, можно было заняться систематическим изложением истории. Второй план носил просветительский характер и предусматривал написание и публикацию на русском языке целой серии популярных, доступных книг по истории, статистике, географии и т. д.
Тауберт настоял, чтобы все профессора письменно выразили свое мнение. За назначение Шлёцера стояло абсолютное большинство: Эпинус, Штелин, Фишер, Леман, Браун, Цейгер, Румовский, Протасов; Котельников отказался высказываться по этому вопросу, ссылаясь на свою некомпетентность в истории. Против были только трое — Попов (исключительно из-за отсутствия в академии вакантных мест), Миллер и Ломоносов.
Последнего почему-то возмутило то, что Шлёцер, как он сам указывал, собирался, наряду с подлинными документами и древними летописями, воспользоваться уже имеющимися работами по русской истории, а именно трудами Ломоносова и Татищева. На полях «Шлёцерова плана» Михайло Васильевич в ярости написал (по-немецки, хотя все заинтересованные стороны отлично владели русским языком): «Я жив еще и пишу сам». Борьба со Шлёцером была на самом деле борьбой с неумолимо подступающей смертью.
На позицию Ломоносова могли повлиять — не в пользу Шлёцера — два обстоятельства. Во-первых, стало известно о профессорстве, которое предложено Августу Людвигу в Гёттингене; во-вторых, Ломоносов наконец узнал про «Грамматику» — и, само собой, рассердился. Особенно возмутила его та часть работы Шлёцера, которая была вполне самостоятельной и содержала наблюдения (в научном плане пророческие — ведь это было за полвека до Якоба Гримма и Вильгельма Гумбольдта, об индоевропеистике никто еще и не думал) о родстве русского, немецкого, латинского и греческого языков. Шлёцер искал параллели между разноязычными корнями — естественно, порой он ошибался, порой его выводы были спорными и натянутыми. Например, русское слово «князь» он сопоставлял с немецким «knecht» — слуга. Ломоносов бегло прочитал текст Шлёцера, не очень вдумываясь, и пришел в ярость. Ему показалось, что наглый адъюнкт производит русское слово от немецкого и намекает, что русские князья были слугами у немцев, что русскую «деву» он производит от нижнесаксонского «Teffe» (сука) и т. д. И вообще — как посмел этот Шлёцер, «зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках природных россиян», взяться за такое дело и, «как бы некоторый пигмей, поднять Альпийские горы».