Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом суд удалился для вынесения приговора. К адвокату, защищавшему Владимира, подошли его отец и мать. Мы стояли рядом — другой адвокат, прокурор и я. Мы замолчали. Мать утирала слезы, отец тоже был подавлен. А что может сказать им адвокат, какую надежду высказать, если их сын — наемный убийца, изобличен, и прокурор потребовал для него высшей меры наказания? А смягчающих обстоятельств никаких, только отягчающие. И вот тут, произошло нечто такое, о чем я хотел бы умолчать, да из песни слова не выкинешь. Отец через силу спросил адвоката: «А вот скажите, как же теперь будет с мотоциклом? Отнимут его или нет?» И видавший виды адвокат схватился за голову. «Слушайте, — воскликнул он, — сейчас суд удалился на совещание! Вашему сыну грозит расстрел! А вы — о мотоцикле!..» — «Это так, — опустил голову отец, а мать продолжала утирать глаза платком. — Но вот в суде говорили — мотоцикл ворованный. Это значит — отнимут, что ли?» Адвокат в ответ только покрутил головой. Адвокат ведь, и хороший адвокат, а вот не нашел слов.
А я — не тогда, не тогда, мне тогда лишь бы собраться с мыслями, — а потом подумал: так с чего же начинается нравственная тупость? Безморальность? С какого момента и с какого размера она превращается из недостатка, всего лишь вызывающего неприязнь и стремление опустить глаза, в отвратительную, чудовищную и социально опасную болезнь? С чего? Когда о ней можно заговорить? И можно ли?
Приговор подсудимые встретили по-разному. Владимир истерично закричал: «За что?» Виктор злобно глянул на него и затем долгим взглядом посмотрел на судью. Потом потупился. Их увели. Публика повалила из зала. Приговор можно было обжаловать в семь дней. Обжаловали. Приговор утвердили. Подали на помилование. Прошение отклонили. А потом адвокату Виктора и Тамаре дали последнее свидание с ним. Адвокат сказал, что Виктор был спокоен, не проявлял признаков страха. Впрочем, должен сказать, что этого страха я не заметил и на процессе. Просто ему совсем никого не было жаль. Ни отца с матерью, ни, в конце концов, самого себя. Как обошлось дело с Владимиром, я не знаю. Знаю лишь, что приговор в отношении обоих был приведен в исполнение.
Но хотя прошло много лет, а до сих пор гвоздем сидит в моем мозгу это дело. И не только потому, что страшное. А — непонятное. Я еще и еще раз возвращаюсь в своем сознании к разговору с Виктором о справедливости. Вспоминаю, как потом, оставшись вдвоем со следователем, я спросил его: «Так вы говорите, что Виктор вполне нормален?» — «Вполне, — ответил следователь. — А почему вы переспрашиваете только про него? А Владимир вас не интересует?» — «С этим парнем все ясно, — заметил я. — Он боится. Он взволнован. Он в панике от содеянного, и, главным образом, из-за того, что придется отвечать. Но Виктор!.. Его преступление страшнее, а он спокоен… Вы знаете, если он — нормален, тогда всех нас надо в сумасшедший дом».
И еще вспоминаю я беседу с Тамарой, я выше обещал вам вернуться к этому разговору. Я не заметил в ней никаких выдающихся качеств, ни внешних, ни душевных. На мой взгляд — заурядная девица. Но это неважно. Виктору она, наверное, казалась единственной в своем роде, и это как раз вполне нормально. Допускаю, что и он мог казаться ей самым лучшим на свете. До того, как все произошло. Но после… Или она не верит?
— Скажите, Тамара, — спросил я ее, когда она была вызвана на допрос к следователю, — чего бы вы хотели?
— Чтобы его отпустили, — неуверенно ответила она.
— Вы его любите?
— Конечно.
— И это после того, как он убил отца и мать?
Должен признаться, я ожидал, что она накинется на меня, будет горячо оспаривать выводы следствия, пусть даже вопреки фактам, станет утверждать, что никогда в это не поверит, и так далее, и тому подобное. Вот что значит быть в плену литературных штампов. Ответ Тамары был совсем иным.
— Так из-за меня же, — промолвила она.
— И этого достаточно, чтобы оправдать его в ваших глазах?
Молчит, опустив голову. Потом смотрит на меня недоуменно. Дескать, а чего ты от меня хочешь?
— Ну ладно, — говорю. — Допустим, что произошло такое чудо и его отпустили на свободу. Что дальше? Вы бы вышли за него замуж?
— Да.
— Но у вас ведь могли бы быть дети?
— Конечно.
— Вас это не пугает?
— Нет.
— Что же вы сказали бы им про их отца?
— Ничего.
— Но что-то надо ведь сказать детям о том, как должно относиться к родителям.
Молчит. Недоумевает. Продолжаю:
— Или вы скажете им так: вот, мол, подрастете, можете нас убить, если в чем-нибудь помешаем. Ничего, дескать, вас тоже оправдают, как папу. Так, да?
Смотрит на меня и, чувствую, искренне не понимает, к чему я клоню. Слушает — и не слышит. Смотрит — и не видит.
Вот и спрашивается, откуда эта нравственная слепота и глухота? Подсудна ли она? Можно ли об этом говорить? И если можно, то где? В суде? В статье? А в пьесе нельзя? А я иначе поставлю вопрос: можно ли об этом молчать? Нравственно ли? Не преступно ли? И не есть ли такое молчание первым условием если не возникновения, то прорастания этой духовной тупости?
ОБ АРТИСТАХ
Беседа третья
1. О ЛЕОНОВЕ
Не