Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль о либеральной России ему претила («…Я нахожу, что если будущая Россия способна уступить Западу и отречься от Церкви Восточной (не для Папства, а для нигилизма) и от династии своей для режима хамов штатских, то чорт ее возьми, чорт ее возьми. Такую подлую и проклятую, дурацкую Россию и жалеть нечего. Туда ей и дорога» [800], — писал он княгине Гагариной.) Он первым сравнил Россию с загадочным сфинксом: способна ли она к творчеству, созиданию, самобытному устроению? Это, с точки зрения Леонтьева, еще вопрос, и очень горький. «Но, что касается до способности всеразрушения — в этом никто ее не превзошел. С 15–16 столетия, со времен Иоаннов все слабое или мало-мальски ослабевшее вокруг России одно за другим рушится и гибнет: Казань, Астрахань, Сибирь, Малороссия, Швеция, Польша, Турция, Кавказ, Азиатские Ханства. Смешно даже видеть и читать, когда наши обижаются… что Запад нас так боится. Как же не бояться… Не то страшно, чего хочет великий народ, а то страшно, что он и нечаянно… да делает…» [801]
Статьи Леонтьева о национальной политике отдельной брошюрой издал за свой счет отец серьезно заболевшего «Ванички» Кристи, который был давним поклонником леонтьевской публицистики. В письмах брошюру хвалили многие, среди них — Фет, Новикова, Филиппов, но газеты и журналы ее публикацию обходили молчанием, которое Константин Николаевич в письме Фуделю назвал «бесстыдным».
Молчал и Соловьев. Леонтьев жаловался Александрову: «Вл Серг Соловьев жестоко „предает“ меня своим молчанием! Видите, как даже у высоконравственных людей мораль естественная несовершенна! А если бы он, при своей сердечной любви ко мне и при значительном умственном нашем совпадении в частностях, считал грехом свое молчание, то уж с его изобретательностью как не найти, где отозваться о брошюре, которую он, по словам Кристи, на словах превозносит!»[802]
С критикой взглядов Леонтьева на национальный вопрос выступил в печати Астафьев. Статья его вызывала недоумение Константина Николаевича, и он вступил с Астафьевым в затяжную полемику, которая закончилась разрывом их личных отношений.
Свои изначальные возражения, довольно добродушные, Леонтьев опубликовал в «Гражданине» (статья называлась «Ошибка г. Астафьева»), Но Астафьев напечатал еще одну критическую статью, тон которой показался обидным не только самому Константину Николаевичу, но и его друзьям. Фудель, решив, что отвечать на выпады Астафьева лучше не самому Леонтьеву, а кому-то из его сторонников, начал писать большую статью с возражениями. Однако Леонтьев все же задумал сам написать и опубликовать статью в виде открытого письма Владимиру Соловьеву — как арбитру в разгоревшемся споре.
Вопрос был обговорен с Соловьевым, и когда первые три части статьи были готовы, Леонтьев отправил их в редакцию «Русского обозрения» для передачи Владимиру Сергеевичу (тот прислал в Оптину телеграмму с просьбой предоставить ему текст статьи). Дальше в дело вмешался тот самый злой рок, на который так часто пенял Константин Николаевич. Соловьев статью в редакции не забрал, а когда спустя четыре месяца все-таки ее получил, послал Леонтьеву телеграмму, что не хочет ввязываться в спор с Астафьевым и рукопись вернет в ближайшее время. Дело было в том, что Соловьев не хотел сотрудничать с «Русским обозрением» из-за ссоры с ее редактором (Д. Н. Цертелевым[803]). Константин Николаевич рукопись своей статьи не увидел еще несколько месяцев — до октября 1891 года, и его работа над ней затормозилась (из-за чего не все части этой статьи увидели свет при его жизни)…
Леонтьев стремительно старел и слабел. Современному человеку 59-летний возраст кажется далеким от старости, но в XIX столетии дело обстояло иначе: как писал Леонтьев в день своего 59-летия, «по статистике только 1 человек на пятьсот доживает до шестидесяти лет»[804]. Его эстетическое чувство страдало, когда он видел в зеркале морщины и оплывающие черты своего некогда яркого лица. Старость, по его мнению, накладывает на людей целый ряд ограничений, которые поневоле требуют смирения. Прочитав стихи старого уже Фета о любви, он даже хотел послать ему письмо о неуместности любовных излияний в их годы, напомнить приятелю известную мысль Вольтера: «Старая лошадь, старая возлюбленная и старый поэт — никуда не годятся. Я предпочитаю старого друга, старое вино и старую сигару!» Его намерение остановил старец Амвросий. У самого Леонтьева на смену любовным увлечениям давно пришли отеческие чувства, которые он испытывал к Варе и другим членам своей «сборной семьи».
Из трех Вариных детей выжила к 1889 году только одна дочка. Варя ждала очередного ребенка, и Константин Николаевич за нее волновался, о чем писал Губастову: «Варя беременна, на сносе. Я всякий раз боюсь за нее и за себя. Умри она — едва ли можно будет без нее жить семьей. И Лизавета Павловна ее сильно полюбила: „Варуся! Варуся милая!“ — так она ее зовет. Без нее мы оба в доме с тоски помрем»[805].
В это же время семейные отношения Вари с мужем разладились. Леонтьев записал в своей «Хронологии», что «в конце 89-го года Александр начинает путаться» [806]. Леонтьев остро переживал семейный разлад своих «детей души», но помочь ничем не мог и жаловался в письмах Александрову: «Александр увез от Вяземских молодую девушку (горничную), поселил ее в Козельске и, по всем признакам, содержал ее, потому что она ничем не занималась, кроме пения, пляски и кутежа. Но это так и быть! Это его личный грех, и даже Варя на это… смотрит еще довольно рассудительно для молодой и любящей жены. Но беда в том, что он как русский человек не мог ограничиться скромной и приличной, так сказать, изменой, а начал кутить, „чертить“, что называется: пил, скакал с ней по городу, мои комиссии исполнял все хуже и хуже, домой постоянно опаздывал и даже в деньгах запутался так, что много задолжал. Если бы кто-нибудь мне предсказывал, что и этот осторожный, честный, покойный и даже весьма дипломатический характер так неожиданно и „широко“ прорвется, я бы не поверил. Да и не верил до тех пор, пока не стало слишком очевидно и сам сознался наконец»[807].