Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перекресток
День, когда Оберон сошел с автобуса на перекрестке, был пасмурный — беспросветно пасмурный, тусклый и сырой. Убеждая водителя высадить его именно здесь, Оберон мучительно соображал, как описать это место, а потом уговаривал водителя, что оно ему знакомо. Слушая описание, тот все время мотал головой, прятал взгляд и повторял: «не-а, не-а». Говорил он мягко и словно бы задумчиво, но Оберона это не обманывало: он знал, что парень просто не хочет ни в чем отклоняться от своих привычек. С холодной вежливостью Оберон вновь описал требуемое место, сел на переднее сиденье рядом с водителем и стал всматриваться. Предупредив водителя заранее, он вынудил его сделать остановку. На языке у Оберона вертелась фраза о том, что водитель проезжал здесь не одну сотню раз, и если все, кто сидит за рулем общественного транспорта, так ненаблюдательны и т. д., но дверь со свистом захлопнулась, и длинный серый автобус, покачиваясь и скрежеща механизмом, как зубами, скрылся.
Расположенный рядом указатель был обращен, как всегда, к эджвудской дороге; по сравнению с последним разом он (или Оберону это показалось?) обветшал и расшатался, буквы поистерлись, но это был тот же самый указатель. Оберон пустился вниз по петлявшей дороге, которая после дождя была коричневой, как молочный шоколад. Ступал он осторожно, удивляясь тому, как громко звучат его шаги. За месяцы, проведенные в Городе, он, сам того не сознавая, был лишен очень многого. Искусство Памяти могло предложить ему схему, где все это было бы расставлено по местам, но отсутствовала бы полнота ощущений: от ароматов, влажных и живительных, словно распространялись они не в воздухе, а в прозрачной жидкости; от неопределенного низкого гула, который, с короткими всплесками птичьего пения, наполнял притуплённый слух; от объемности пространства, дальних и близких планов, составленных из рядов и групп одетых свежей листвой деревьев, из холмиков и куч земли. Без этого он вполне мог жить: в конце концов, воздух и в Городе был воздухом; но, вернувшись сюда, он как будто погружался в родимую стихию, где душа его расправляла крылья, подобно бабочке, выбравшейся из кокона. Да, он простер руки, сделал глубокий вдох и прочел одну-две стихотворных строчки. Но душа осталась холодной как камень.
По дороге ему чудился некий юный спутник (не одетый, в отличие от пего, в прямое и длинное коричневое пальто и не мучимый похмельем), который то и дело тянул его за рукав, напоминая, что здесь он обычно переваливал через стену велосипед, когда возвращался тайными путями в Летний Домик к императору Фридриху Барбароссе; здесь упал однажды с дерева; там склонялся с Доком, прислушиваясь к бормотанию невидимого сурка. Все это случилось некогда с кем-то, с этим настойчивым кем-то. Но не с Обероном… В должное время и в должном месте обнаружились серые каменные столбы с серыми апельсиновыми деревцами наверху. Он потянулся, чтобы тронуть щербатую поверхность, которая бывала весной влажной и гладкой на ощупь. В конце подъездной аллеи ждали на крыльце его сестры.
Бога ради. Из его возвращения не предполагалось делать тайну — не большую, чем из отъезда. При этой мысли Оберон впервые осознал, что надеялся вернуться потихоньку, проскользнуть тайком, чтобы домашние не заметили его полуторагодового отсутствия. Что за глупость! И все же ему решительно не хотелось стать причиной суматохи. Но делать было нечего: пока он робко медлил у воротных столбов, его заметила Люси и начала подпрыгивать, махая рукой. Потянув за руку Лили, она побежала ему навстречу; Тейси, одетая в длинную юбку и старый твидовый жакет, повела себя более чинно и осталась у кресла павлиньей расцветки.
— Привет, привет, — небрежно произнес Оберон и внезапно осознал, какую являет собой картину: небритый, с налитыми кровью глазами, с магазинным пакетом, с городской грязью под ногтями и в волосах. А Люси и Лили выглядели такими чистенькими и свежими, такими радостными, что он не знал, отшатнуться ли назад или броситься на колени и молить опрощении. Они обняли его и, болтая в два голоса, забрали пакет, но он знал, что они прочли его мысли.
— Ни за что не догадаешься, кто к нам приходил, — начала Люси.
— Старая женщина, — ответил Оберон, радуясь тому, что хоть раз в жизни не совершил ошибки, — с седым пучком волос. Как мама, как отец?
— Но кто она, тебе ни за что не догадаться, — подхватила Лили.
— Это она вам сказала, что я вернусь? Я ей этого не говорил.
— Нет. Но мы знали. Угадай же.
— Она наша родственница, — поделилась Люси. — Дальняя. Это выяснила Софи. Дело было давным-давно…
— В Англии, — продолжила Лили. — Знаешь Оберона, в чью честь тебя назвали? Так вот, он был сыном Вайолет Брамбл Дринкуотер…
— Но не Джона Дринкуотера! Дитя любви…
— Как у вас только в голове умещается весь этот народ?
— Не в этом дело. Еще в Англии у Вайолет Брамбл был роман. До того, как она вышла за Джона. Поклонника звали Оливер Хоксквилл.
— Деревенский парень, — вставила Лили.
— Она забеременела и родила Оберона. А та леди…
— Хелло, Оберон, — вмешалась Тейси. — Как там в Городе?
— А, отлично. — К горлу Оберона подступил комок, на глаза навернулись слезы. — Отлично.
— Как добирался, пешком?
Нет, на автобусе. — Все ненадолго замолкли. Что делать. — Послушайте. Как мама? Как отец?
— Отлично. Она получила твою открытку.
Когда он вспомнил о немногих открытках и письмах, которые посылал из Города, — уклончивых и хвастливых, бессодержательных или чудовищно шутливых, — в нем зародился ужас. Последнюю открытку, на день рождения, он — о господи — нашел в мусорном ведре; неподписанная, она была заполнена сентиментальной патокой. Молчание его затянулось, он был пьян — так что послал открытку. Теперь он понял, каково ей, наверное, было: словно ее пырнули ножом для масла. Он опустился на ступени крыльца, неспособный пока идти дальше.
Жуткая беда
— Ну, что ты думаешь, Мамди? — спросила Дейли Элис, заглядывая во влажную темноту старого ледника.
Мамди изучала запасы в шкафах.
— Тунец? — с сомнением спросила она.
— О боже, — проговорила Дейли Элис. — Смоки будет сверлить меня взглядом. Знаешь этот взгляд?
— Знаю.
— Ладно. — Несколько мокрых пятен на металлических полках из планок съеживались, казалось, у нее на глазах. Здесь, как в пещере, постоянно капало с потолка. Дейли Элис вспомнились старые дни и большой белый холодильник, битком набитый свежими овощами и цветными контейнерами; быть может, там лежала разукрашенная индейка или окорок с ромбовидным рисунком, а в обдающей холодом морозильной камере мирно дремали аккуратно завернутое мясо и другие блюда. И весело мигавший огонек, который освещал всю эту сцену. Ностальгия. Коснувшись холодной бутылки молока, Дейли Элис спросила:
— Руди сегодня приходил?
— Нет.
— Он уже, в самом деле, слишком стар. Ворочать большие ледяные блоки. И он все забывает. — По-прежнему глядя в ледник, она вздохнула: теряющий силы Руди, общий упадок хозяйства, неважнецкий обед, который, вероятно, их ожидал, — все это, казалось, символизировал обитый цинком ледник.