Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это же время стараниями проповедников Гийома Фареля, Пьера Вире и Антуана Фромана идеи реформаторов перекинулись из Берна во Французскую Швейцарию, а оттуда — в Бургундию и долину Роны. Женева заключила с Берном и Фрайбургом политический альянс, участников которого стали называть конфедератами, по-немецки Eidgenossen. Во Франции это немецкое слово переиначили на свой лад, отсюда пошел термин «гугеноты». Гугенотами именовали приверженцев учения, пришедшего из Швейцарии. Новые идеи захватили Жана Ковена, который на латинский манер называл себя Кальвием, а впоследствии стал известен как Кальвин. Особенно привлекло его учение о спасении одной верой. Впервые он заставил заговорить о себе в 1533 году, когда подготовил для вновь избранного ректора Парижского университета Николя Копа вступительную речь, которую последний и зачитал к великому возмущению аудитории. 18 октября 1534 года в Париже и многих городах провинции появились на стенах афиши антикатолического содержания. 29 января следующего года вышел королевский эдикт, направленный против еретиков. Коп бежал в Базель, а Кальвин предпочел кочевать из города в город, объехав таким образом Страсбург, Базель, Феррару и Лион. Наконец он прибыл в Женеву, где провел два года, затем еще на три года был выслан, но с 1541 года окончательно обосновался в этом городе и занялся организацией местной Церкви, которая стала известна не только во всей Швейцарии, но и во Франции, Нидерландах, Шотландии и Венгрии.
Вопреки надеждам, которые в Виттенберге возлагали на Франциска I, он так и не влился в ряды Реформации. Его альянс с немецкими князьями носил чисто политический, но ни в коем случае не религиозный характер, и воевал он с Карлом V, а отнюдь не с католической Церковью. Демонстрируя политическим руководителям шмалькальденской группировки самое дружеское расположение (то же самое он, впрочем, делал и по отношению к Сулейману — еще одному союзнику Франции по борьбе с императором), он пылал ярой ненавистью к любым проявлениям ереси, ощущая за спиной поддержку всей религиозной и интеллектуальной верхушки французского общества. Согласно королевским ордонансам от 1540 и 1542 годов, бальи[27] и прокуроры на всей территории страны получили право привлекать к королевскому суду лиц, заподозренных в отходе от истинного учения.
В 1545 году члены секты водуан из Дофине и Прованса, примкнувшие к Реформации и увлекавшиеся иконоборчеством, допустили ряд явных перегибов. Король обрушил на них мощь армии, предавшей их земли мечу и огню. За несколько недель солдаты награбили и разрушили больше, чем еретики за 10 лет. Несколько месяцев спустя после смерти Лютера в городе Mo отправили на костер 14 протестантов, обвинив их в извращении таинства причащения.
Со смертью Франциска I, последовавшей 31 марта 1547 года, репрессии не кончились. Его сын Генрих II продолжил их с еще большей энергией. Скандальная связь короля с Дианой де Пуатье, известная всей Франции, заставила советника Анна дю Бура взять на заседании парламента слово и во всеуслышание сказать то, о чем остальные только шептались: «Справедливо ли осуждать людей, которые идут на костер с именем Иисуса Христа на устах? Справедливо ли карать их, как не карают даже прелюбодеев?» Смелость дорого обошлась дю Буру — он и сам отправился вслед за теми, чью жизнь пытался защитить.
Поначалу Кальвин отнесся к Лютеру с горячим восхищением. Даже самые грубые выходки последнего казались ему «святым упрямством», «святым бахвальством», «святым чванством». Позже он объявил Лютера «новым папой», что отнюдь не равнялось комплименту. «Раздражительность Лютера, — писал он Буллингеру, — совершенно невыносима. Самолюбие не позволяет ему признаваться в своих недостатках, и он терпеть не может, когда ему противоречат». А вот что он писал Меланхтону: «Каким приступам гнева подвержен ваш Перикл! Признаюсь, мы многим обязаны ему, и я только радовался бы росту его авторитета, если б он научился владеть собой... Плохо дело, когда одному человеку позволено больше, чем всем остальным, особенно плохо, если этот человек не боится злоупотреблять своей властью. Я убежден, что, отрекаясь от собственной воли из страха обидеть одного из нас, мы подаем весьма дурной пример потомкам. Он груб, с этим согласны все, но самая грубость его приводит в отчаяние именно потому, что все кругом стремятся ему угождать». Затем настал черед расхождений богословского характера, коснувшихся проблемы предопределения, роли светской власти (Кальвин склонялся к идее теократии), но главным образом евхаристии. Когда Кальвин узнал, что Лютер предлагает совершать возношение даров во время причащения, полагая, что это позволит верующим поклоняться Телу и Крови Христовым, он с негодованием объявил, что «Лютер воздвиг идола в Божьем храме».
Таким образом, учение Лютера не застыло в неизменности, как того хотелось виттенбергеким ортодоксам. Распространяясь по миру, оно видоизменялось. Эти трансформации сами по себе доказывали католикам, что свобода толкования Писания губительна для единства Церкви, они ввергали в уныние Лютера и Меланхтона, они заставляли неофитов вступать в бесконечные споры и осыпать друг друга самыми страшными проклятьями, но вместе с тем они свидетельствовали, что дело, задуманное Лютером как свержение римской власти, живо, что раскол христианского мира стал свершившимся фактом. Скорбь «виттенбергского папы» по поводу распыления новой Церкви и его ярость против извращений его учения, которое он считал истинно христианским, не мешали ему наслаждаться мыслью, что отныне антихрист навсегда утратил власть над душами смертных в половине европейских государств.
Червь проник в самую сердцевину плода. По мнению евангелистов, намеревавшихся вытеснить римско-католическую Церковь собственной Церковью чистого духа — святой христианской Церковью[28], главная опасность носила не внешний, а внутренний характер. Только Лютер продолжал настаивать, что нет врага страшнее Рима, что бояться надо возвращения к мессе и монашеским обетам, а вовсе не того морального разложения, что потихоньку пожирало изнутри дело его жизни. Новое учение помогло ему обрести душевный покой (так, во всяком случае, он утверждал устно и письменно), и 20-летний опыт борьбы с собой он полагал бесценным и для всех остальных. Лично для него новая религия была прежде всего фундаментальным жизненным принципом и лишь потом — реальной организацией, поэтому он не воспринимал в свой адрес никакой критики. «Сохранить твердость духа и утолить муки отчаявшейся совести, — поучал он гостей, собиравшихся у него за обеденным столом, — это стоит многих царств. Мир не задумывается над этим и смотрит на нас свысока. Нас именуют мятежниками, смутьянами, святотатцами, фальсификаторами и палачами христианской веры. На самом деле все эти определения имеют смысл только в миру, хоть и горько нам созерцать окружающую нищету духа».
Почему-то, когда юный брат Мартин возмущался безнравственным поведением римских прелатов, вину за эти безобразия он поспешил возложить на Церковь, но теперь, когда те же пороки, словно раковая опухоль, принялись разъедать уже его Церковь, виноватым оказался «мир» — мир в понимании св. Иоанна, отягощенный множественными последствиями первородного греха. Толпа ошибается, упрекая пастырей и паству новой Церкви. Источник зла — вовсе не он, Мартин Лютер, а сам сатана. Человек греховен изначально, так чему же удивляться, если сатана, не жалеющий сил, лишь бы навредить богоугодному начинанию, постарался внедрить в его Церковь свои гнусности и мерзости? Паписты верят в свободу воли, следовательно, их грехи непростительны и за все творимое ими зло они несут полную ответственность. Но для лютеран, признающих догмат о порабощенной воле, греха как такового не существует. Они — всего лишь жертвы, и Церковь их чиста.