Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова ее откинулась на грязный мешок, глаза закрылись.
– А ежели мы твоего мужика расстреляем? – излишне громко спросил Кухарченко.
– А боже ж мой, стреляйте, – безучастно ответила женщина, не открывая глаз. – Все одно с ним, вертопрахом, пьяницей, не житье. Вдова я при живом муже.
– Показывай, где теперь живешь! – приказал, оживившись, Кухарченко полицаю. – Ты зачем жинку бросил, а? Знаешь, что за моральное разложение бывает?
– Хворает баба, – неловко оправдывался тот уже за порогом, – по-женски все время хворает. Какое с ней житье! И корову у ней немцы взяли. Опять же подлец я!.. Вот прощусь с ребятишками, и казните меня, подлого!.. Все по плотской слабости, из-за духа неустойчивого.
Прыгал плохо побритый кадык. По бороздам и морщинам, по сникшим усам крупными градинами катились слезы.
– Ты это брось! – прикрикнул на него Кухарченко. – Москва слезам не верит.
Второй акт драмы был сыгран в хате, которая почти не отличалась от первой. Те же голые, незаконопаченные, с продушинами стены, черный от грязи косой, щербатый пол, ходуном ходили половицы, а по ним ползал, заглядывая в подпечье, куда спрятался котенок, бесштанный сопливый мальчуган с раздутым животом и тонкими кривыми ногами. Такая же икона-маломерка со святым Георгием в красном углу, без рамы, лампадки, но зато с серым от пыли холщовым полотенцем. За раскорякой-столом сидела повязанная грязным платком худая, злющего вида баба с чумазым грудным ребенком на острых коленях. Она кормила его вислой грудью, придерживая одной рукой, а другой рукой совала себе в рот вареные картошины, запивая квасом.
– Обыскать! – проговорил Кухарченко без обычной своей решительности, зажигая спичкой лучину в светце.
Через две-три минуты ему доложили:
– Хоть шаром покати.
– Ну и урядник! – озадаченно почесал затылок Кухарченко.
– Да нет у этого лоботряса ничего, кроме усов! – зло пропыхтела баба за столом. – И выродков кучи!
В эту минуту дверь распахнулась со скрипом и визгом, и в хату вошла, шатаясь, прежняя жена нашего урядника.
– Пожалейте дурака! Ради деток его пожалейте!.. – хрипло крикнула она и тут же повалилась на пол.
А в раскрытую дверь заглядывали и бессмысленно улыбались две чумазые белоголовые девочки.
– В полное бесчувствие впала, – сочувственно доложил Богданов. – Отнести обратно, что ли?
– Отнеси, – пробормотал вконец расстроившийся Кухарченко. – И мелюзгу обратно доставь. – Он скрежетнул зубами и повернулся к уряднику: – Какого ж ты черта в полицию попер?
– По дурости, – тряским тенорком прошепелявил урядник. – Думал жизнь поправить, добра искал, на немца зря понадеялся… Тля я, тварь ничтожная!.. Стреляйте меня, братцы!
– Поздно самокритикой заниматься! – накинулся на него Кухарченко. – Уж коли пошел в полицию, так грабь и хоть ребятишек одень и накорми, что ли. Олух ты царя небесного, а не урядник!
Он понял, что говорит не так, говорит не то, и сердито умолк.
С тяжелым сердцем вышел я из хаты – мне надо было спешить встретить Ефимова.
На опушке леса, прижимающего Вейно к Могилевскому шоссе, на том самом месте, где лежал я когда-то с Богомазом и Борисовым перед первым налетом на поселок, я встретил в условленный час нашего нового начштаба Ефимова. Заря уже погасла. Было совсем темно. За черными кляксами ветвей чуть светлело небо. В Вейно пропели первые петухи. Звезды горели ярким, усиленным безлунием накалом. Два месяца назад я не мог бы и шага ступить в таких потемках, но теперь ноги научились уверенно выбирать дорогу, руки – отстранять невидимые ветви, глаза – по-кошачьи находить правильный путь.
– Ну что там в Вейно? – спросил я Ефимова, пытаясь не выдать голосом свою неприязнь к этому человеку.
– Трудненько стало, – подавляя нервный, судорожный зевок, ответил Ефимов. – Жене кажется, следят за ней. Но, в общем… будет дело. Немцев не больше тридцати. Остальных на фронт отправили. Склады, машины, куры, гуси, свиньи… Бери – не хочу. Дело верное.
– Ну как там твои немцы знакомые? – спросил я через некоторое время. – Или всех на фронт отправили?
– А ты знаешь, что это за знакомые? Это ведь эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова»! Полк Дирлевангера…
– Тем лучше. Чем больше мертвых голов среди эсэсовцев, тем лучше…
– Остришь? А насчет собственной головы ты позаботился? Тебе не кажется, что тебе так и сяк крышка? Фронт катится все дальше, до зимы немцы до Урала дойдут. Не знаю я, на что вы все надеетесь! И с Гитлером не только вся Европа, но и вся старая Россия – все эти националисты Белоруссии, Украины, Прибалтики, полиция, армия Власова… В Могилеве около тридцати тысяч немцев. Стоит им приняться за нас – один пшик останется. Хорошие вы ребята, я и не знал никогда, что существуют такие, или ума не хватает у вас понять, что липовый ваш партизанский край – это просто «котел», даже «котелок»… Конечно, я понимаю: это очень красиво – лечь костьми за благородное, но пропащее, гиблое дело. Я лично потому и тянусь за вами…
– Чушь! Ты устал, наверно…
– Устал, Витя! И черт знает как! И как на грех, живот схватило. – Закурив, он снова заговорил: – А скажи-ка, Витя… Вот ты – человек с младенчески чистой комсомольской совестью… Да, да! Совесть твоя все еще чиста, хотя, я слышал, ты выполнил приказ «хозяина», расстрелял-таки ту полицейскую семью. И – как с гуся вода. Все спишет «бефель» – приказ! А все потому, что ты еще по молодости лет не заболел профессиональной болезнью интеллигента – горем от ума. Но я не о том… Скажи-ка: тебе приходило когда-нибудь в голову, что наши ошибки, военные и довоенные, немало наших людей разочаровали, ожесточили… ну и толкнули на измену? Подожди, подожди! Я их не оправдываю, но понять-то их по-человечески можно?
– Жалеть нельзя! – коротко ответил я.
– Вот-вот! Та же нетерпимость! – горько усмехнулся Ефимов. – Ты о старшем лейтенанте Голубеве, начштабе Фролова, не слышал? Из-под Бреста пришел к нам с женой. «Хозяин» ни за что не хотел принять его, чуть в расход не пустил – Голубев, видишь ли, сидел в тридцать седьмом вместе с женой. Сделал я доброе дело – отстоял их, в отряде Фролова они сейчас. Разговорился я с ним однажды и, понимаешь, не нашел в нем никакого озлобления. А человек он мыслящий. Да, говорит, ошибались мы подчас тяжело, есть у нас воронье, и вороньем этим многие до самой печенки проклеваны, только я, говорит, никогда родину-мать с вороньем этим, обидчиками нашими, не смешивал, обиды поэтому на нее не имею, натерпелся я, говорит, не от родины-матери, а от неродного отчима – как хочешь, так и понимай. А вообще, дескать, не время думать о каких-то обидах в пору народного горя. Каково всепрощение, а?
– По-моему, – сказал я сухо и холодно, – абсолютно прав Голубев, а тебе еще Самарин доказывал, что никакие наши ошибки…
– И еще этот Голубев сказал, – перебил меня Ефимов, – что в таком деле лучше в обиде быть, чем в обидчиках ходить… А Самарин, помнишь, сказал: «В клетке со змеями на глистов не жалуются»… А ведь от иного солитера тоже можно накрыться, а? – с издевкой хохотнул Ефимов, но я видел, что слова Голубева, слова Самарина задели его, заставили призадуматься.