Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все двадцать долго молили о пощаде. Не вымолив, умолкли и вдруг накинулись и связали всех шестерых прежде, чем кто-либо успел защититься. Сборщик угрожал, напоминая о городе, о воинском отряде, который, придя на поиски, дознается, и все будут казнены как мятежники. Не слушая, бунтовщики вытащили шестерых на берег реки, вздутой дождями. Шестеро просили о пощаде. Сборщик клялся всеми святыми и спасеньем души, что прощает недоимщиков, что в городе заявит казначею о вопиющей нищете разоренных войной подданных, что недоимка будет с них сложена. Не верили. Всех своих они собрали на берег, кроме самых малых, несмышленых детей. Одним ножом резали сборщика, передавая нож из рук в руки, мужчина – мужчине, женщина – женщине, подросток – подростку, чтобы каждый был соучастником, и так покончил жизнь старший сборщик и все, кто был с ним, и все участвовали, и никого нельзя было уволить от страшного дела, ибо один неучастник мог всех погубить. Тела зарыли далеко за горой, куда никто не ходит, и позаботились, чтобы не осталось и нитки из того, что принадлежало убитым. Сохранили только оружие, которое в тот же день размягчили в горне и отковали совсем иное, чем было. И молчали, не вспоминали, будто бы ничего не было. Вечером бог послал ливень. Дождь лил всю долгую ночь, будто купель, чтобы омыть грешных людей и землю, обагренную кровью. Двадцать пахарей не стали бы пачкаться холодно обдуманным убиением беззащитных для собственной пользы. Ныне же не только сами загрязнились, но осквернили и своих – тех, для кого совершали, ибо в любви, как в бою, как в войне, приходится делать то, от чего хотелось бы потом навсегда отказаться. Для спасенья слабых заставили слабых делать едва доступное, сомнительное даже для сильных, чтобы молчали. Заговор против власти. Участники! Все. А «все» равносильно «никто». Почти равносильно.
Священник вместе со служкой приехал на ослах, опоздав против обычного времени. Старый духовник, который многих крестил и по многим отпел панихиды, недавно занемог и опочил после долгих лет многотрудной жизни. Вновь назначенный был молод. Отпрыск сановного рода, наследник имения если и не выходящего из среднего ряда, то и не бедного, он, едва достигнув тридцати лет, отказался от мира и от соблазнов его. Шум Константинополя не умолкал и за толстыми стенами столичных монастырей. Постригшись в монахи, новичок инок выпросил у патриарха назначение в дальнюю обитель, мечтая, наверное, даже о подвиге. Грубость жизни в малом монастыре, укрепленном, как цитадель, в приграничном городе, некогда богатом и многолюдном, ныне наполовину запустелом, но сохранившем могучие стены и глубокие рвы, показалась сладкой будущему подвижнику. Умирающий духовник дальней деревни передал свою паству преемнику, завещая ему быть строгим, о строгости же напомнил и игумен, напутствуя неопытного пастыря душ человеческих, ибо нет ничего беспокойнее людских стад.
В конце первого дня пути из города священник и служка нашли ночлег в селении, не пострадавшем от весеннего набега сарацин. Далее путь их лежал в пустыне. Служка, всегдашний спутник умершего пастыря, был проводником. Простодушный монашек, в удаленном прошлом неудачливый ремесленник – скорняк-кожевник, нашел тихое пристанище от угрозы разорения, принеся в дар монастырю кое-какие остатки малого достояния и смиренный характер. То ли от простодушия, то ли по неосознанной храбрости, вторую ночь он сладко спал в развалинах некогда богатого владения, рассказав новому своему преподобному страшные истории о бывших владельцах, которые были погублены базилевсом за участие в заговоре. Среди подробностей, достойных по своей точности пера ученого хрониста-бытописателя, не хватало одной – имени базилевса. Базилевс есть базилевс, имя – случайность. Так – и не в первый раз после начала новой жизни – бывший столичный житель убеждался в бесконечном удалении простых подданных. Они даже не пальцы, не ноги, коль пользоваться обычным сравнением империи с телом. Они столь удалены от главы – базилевса, столь чужды, как если бы жили от Босфора не в десяти днях пути, но в тысяче.
Третий день уже не пути, а путешествия был утомителен. Служка спешил достичь засветло известного ему места, жалуясь: «Мы по болезни усопшего отца Иеронима запоздали, дни укоротились, да и скользко после дождей». И в словах слышался не то упрек, не то наивное сожаление – пораньше б умереть бывшему духовнику…
Ехали берегом реки, то удаляясь, то приближаясь к мутноватой от дождей быстрине. Иногда, показывая то в одну сторону, на дальнее устье лесистого оврага, то в заречье, где тоже, как путники, отходили и опять приближались горы, служка поминал о людях. Там скрыто живут будто бы, хозяйничают, кормятся какие-то. «Кто?» – «Да христиане. Говорят, выходят иной раз, меняются с купцами, берут товары на воск, на мед, на шкурки куниц. Горная куница подороже лесной. Иной раз и в город приходят – для торговли. Но троп от себя не протаптывают, ходят лесом, без следа».
Объяснением служила сама местность со следами былой жизни. Здесь виднелся фундамент здания в виде угла из замшелых серых камней. Там кроны деревьев намечали прямую линию, недоступную природе. Некогда населенная земля была опустошена вековыми войнами империи с наступленьем мусульман и теперь отдыхала, ожидая победителя и хозяина, безразличная к тому, кто выиграет спор.
Остатки, живые обломки таились в горах. «Не еретики ли?» – спрашивал новый священник. «Бог знает, – отвечал служка. – Христиане, однако же». – «Но как же без богослуженья, без исповеди? Без отпущенья грехов?» – «Бог, видно, так решил». – «Как же без бога-то!» – «Да вот так, будут в аду, если бог не простит, не зачтет земную тяготу».
Для глаз недавнего жителя Константинополя – даже для них – была великолепной долина между не слишком высоких, но сильных резкостью гор в безыскусственной окраске осенних лесов, в переходах от пепельно-сизых оттенков к ярко-глянцевой зелени вечнозеленых лавров и дубняка, с россыпью цветенья листьев, тронутых порфиром и золоченой медью, цветенья особенного, которое, пусть увядая, могло поспорить с весенним.
«То-то хорошо, величественно, как в храме, – говорил служка, – а по весне здесь бело, одеты горы белым, дички яблонь цветут, груш, да и сладких не мало».
Однако ж усопший отец Иероним вещал: более красоты в осени, ибо она, душу возвышая, скорее подходит отрекшимся мира. Он, весенний цвет, мало полезен человеку. Вызывает стремленье к земной любви, говорил преподобный отец. Надо воздерживаться. Ибо бедствия происходят от людского множества, в тесноте пробуждается злоба, от нее грех человекоубийства. В древние годы о сарацинах слуха не было. А как расплодились они, им своего не хватило, пошли за чужим. Так отец Иероним вещал.
Нравилась пустыня молодому священнику. «А зверь?» – спрашивал он служку. «Зверь? Что ему? Он безгрешный. Не тронь его – и он тебя не тронет. Вон, гляди-ка туда! – показывал он на дальние выступы голого камня. – Вон, видишь, видишь? На лысине!»
Вглядевшись, преподобный различил черное пятно на серой площадке. Не верил. Постой-ка! Было – и не стало ничего.
«Вот, вот! – радовался чему-то служка. – Медведь! Поглядел на нас и ушел к своему делу. А будь человек? Мы бы думали, не замыслил ли чего против нас, да кто такой он, беды не оберешься с людьми-то».