Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом мире я только прохожий,
Ты махни мне веселой рукой.
У осеннего месяца тоже
Свет ласкающий, тихий такой…
– Есенин, – сказал Коля, – прогресс в их обществе… Миновали уже Багрицкого и дошли до Есенина… Вот их диапазон… Сталин тоже любил Есенина… Это семь слоников… Если на лакировочной героике обыватель работает, то на Есенине он отдыхает… От седла до гамака и гитары с бантиком…
Я ничего не понял толком из того, что говорил Коля. Какие семь слоников, какое седло, какой гамак, какая гитара с бантиком? Должен признаться, человек я, к сожалению, сентиментальный и от ущемленности и тяжелой жизни во многом еще не пресыщенный. Стихи эти я слышал впервые, и они мне понравились. Но я великолепно по-актерски изобразил насмешку, тем более что девушка, читавшая эти стихи, мне не понравилась. Бледная, с длинным, белым, как у мертвеца, носом.
– Ату ее! – сложив руки рупором, звонко крикнул Коля. – Альбомные стишки читает…
Какие– то в ковбойках, стоящие вокруг, посмотрели на Колю неодобрительно.
– Женихов себе искать надо на танцплощадке, а не на общественном митинге, – не унимался Коля.
– Помолчи, сопляк! – сказал какой-то в ковбойке.
Тут уж я понял, что наступил мой черед как физически сильного друга, и из-за этого внутренне подосадовал и даже разозлился на Колю. (Вообще он мне не нравился с тех пор, как мы очутились у Маяковского.) Он вел себя явно заносчиво, понимая, что расплачиваться буду я. А эти, в ковбойках, были довольно физически развиты. Тем не менее я поискал глазами самого из них щупленького и толкнул его в плечо.
– Ты чего? – удивился он.
– А ничего! – с вызовом ответил я.
– Ладно, – сказал Коля,– черт с ними.
Таким образом, за «сопляка» в Колин адрес я как будто рассчитался и в то же время без драки, весьма в этой обстановке для меня опасной. Правда, «сопляка» сказал не щупленький, а наоборот, широкоплечий, стриженный по моде бобриком. Но, тем не менее, это из одной компании, да и демонстрация моя была публична, так что ее, наверное, и широкоплечий видел, но промолчал. «Сейчас главное унять Колю, – соображал я, – ибо если он еще раз спровоцирует, тут уж может так легко не сойти». Но не успел я еще даже до конца домыслить, как Коля с веселой злобой крикнул:
– А теперь прочтите «Стихи о советском паспорте»… Просим, просим, девушка… Продекламируйте… и зааплодировал.
Широкоплечий снова обернулся и посмотрел на Колю так, что у меня в животе похолодело, в то время как он, дурачок, веселился. Хотя какой он дурачок – эгоист… Знает, что не ему, слабосильному, расплачиваться придется… К счастью, на этот раз широкоплечий Колю не оскорбил, а сказал назидательно:
– Это же Таня Судецкая… Ее из университета в прошлом году исключили за то, что она на лекции по политэкономии публично потребовала роспуска колхозов… О ней даже фельетон был в газете…
– Это она для того, чтобы обратить на себя внимание мальчиков, – совсем уж закусил удила Коля, – такие используют политику, чтоб замуж выскочить…
Не знаю, чем она ему так не угодила. Вероятно, девичье уродство оратора тоже раздражало Колю, а он, как натура непосредственная, дал этому выход и не мог остановиться. К тому ж политическая антисталинская борьба была для него смыслом жизни, святыней, и к каждому недостойному даже по своим физическим внешним данным он относился с ревностной злобой. После этой крайней выходки Коли я ожидал скандала со стороны широкоплечего, терпение которого наконец должно было лопнуть, но скандал пришел неожиданно со стороны щупленького. (Возможно, влюбленного в Таню, ибо и сам он был урод.) Этот щупленький огрел Колю по шее, а я тут же схватил и дернул щупленького за ковбойку. К счастью, нас тут же разняли каких-то двое.
– Что там такое? – крикнул парень еврейского или армянского типа, стоящий у пьедестала памятника.
– Шумят, – ответил распорядитель (оказывается, толпа эта не была бесформенной. В ней были свои распорядители и вообще признаки организованности).
– Кто шумит? – спросил еврей (или армянин).– Стукачи? (Так прямо и сказал, громогласно, причем, мне показалось, чересчур громогласно и бодрясь.)
– Нет, – ответил распорядитель, – эти, от памятника Пушкину, русофилы…
– Ах, это вы, – поднимаясь на цыпочки и узнав Колю (оказывается, он был фигура известная), сказал еврей (или армянин),– милости просим… Может, хочешь выступить? Мы готовы… Мы ответим…
– Нет уж, – остро, беспощадно и зло сказал Коля, – нам с вами спорить не о чем… Ешьте свои комсомольские стишата и альбомными закусывайте… А мы к себе… Мы к Пушкину…– И, повернувшись, Коля начал выбираться из толпы.
Я полез за ним.
– Сволота, – сказал Коля, когда мы несколько отошли, и тут же добавил в их адрес крепкий мат.
Этот мужской мат так же шел его юношескому девичеству, как шла бы ему жесткая, твердая щетина на нежном румянце (он еще не брился). Мат из уст Коли меня не то что удивил, а скорее испугал, наподобие того как мог бы испугать меня говорящий младенец. Коля заметил мой испуг, но истолковал его по-своему, как обычное неодобрение.
– Ты чего? (Он по-прежнему развязно от своего озлобления говорил мне «ты».) Ты чего?… Понравились они тебе?
– Да не то чтоб понравились, – ответил я, – а все ж люди тоже ведь ведут борьбу…
– Борьбу? – передразнил меня Коля. (Это было уже слишком, но я понял, что Коля действует в забытьи, на эмоции.) – Борьбу? – продолжал Коля.– Спасители отечества… То, что ты видел, есть не что иное, как последний оплот сталинизма, но принявший антисталинскую форму… Это хрущевцы… Большинство из них с комсомольскими песнями на целину ездило… И Судецкая тоже ездила замаливать грехи… Я ее не знаю, что ли?…
В это время я увидел другую толпу возле другого памятника, расположенного от первою минутах в десяти ходу.
– А вот и мы, – сказал Коля, кивнув на толпу, и лицо его сразу успокоилось и посветлело,– вот вы (снова «вы» – значит все уладилось), вы убедитесь, какая разница.
И действительно, разница была. Толпа здесь была менее густая, но и менее случайная. Скорей ее можно было назвать не толпой, а группой. Здесь было больше интеллигентных людей, хоть были и из народа, но, так сказать, тронутые размышлением и самостоятельные. Памятник Пушкину я узнал сразу, он был точно таким, как в «Видах Москвы». И оратора, который стоял у памятника, я также узнал сразу, хоть видел его впервые. Это был безусловно Ятлин, и он совершенно соответствовал тому эмоциональному портрету, который я себе нарисовал. Что же касается портрета внешнего, то, как я теперь понял, у него должен был быть именно такой вид, чтоб соответствовать и отвечать эмоциональному портрету. Это был парень чуть выше среднего роста (именно тот рост, который любят женщины, не «жердь», но высок), мастью он был блондин, но отдающий в рыжину, ибо для обычных блондинов волосы у него были, даже по виду, жестковаты и курчавились. Лицо же плоское, но с толстыми, несколько негроидною типа губами, над которыми в ложбинке росло какое-то подобие ржаных усиков, какой-то клочочек, точно забытый при бритье. Намечалась также и бородка (и это в те-то годы, когда бороды только-только еще входили в моду даже среди русофилов). Глаза у Ятлина были серые, густые, яркие, отдающие в голубизну, и я не сомневаюсь, что Ятлин ими гордился, ибо это было у него единственное, полностью соответствующее представлению русофилов о славянском типе. В остальном, и это я про себя отметил, он скорее напоминал тип светлого негроида.