Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Оскар развязной походкой вышел из своей комнаты в коридор, замедленно и громко открыл дверь квартиры, я какое-то мгновение прислушивался под дверью господина Мюнцера. Тот не кашлял, и возмущенный, пристыженный, удовлетворенный и голодный, полный досады и жажды жизни, то улыбаясь, то готовый расплакаться, я покинул квартиру и наконец дом на Юлихерштрассе.
Несколько дней спустя я приступил к осуществлению давно вынашиваемого плана, откладывание которого оказалось наилучшим способом продумать его до последней детали. В тот день мне до обеда было нечего делать. Лишь в три Оскар и Улла должны были позировать щедрому на идеи художнику Раскольникову, я в качестве Одиссея, который, вернувшись, привозит своей Пенелопе в подарок горб. Тщетно старался я заставить художника отказаться от этой идеи. В ту пору он не без успеха жил за счет греческих богов и полубогов. Улла хорошо себя чувствовала в мифологии, поэтому я сдался, позволил писать с меня Вулкана, Плутона с Прозерпиной, наконец — как в тот день, — горбатого Одиссея. Но более важным представляется мне описание того утра. Поэтому Оскар не станет вам рассказывать, как выглядела муза Улла в роли Пенелопы, и просто скажет: в квартире у Цайдлеров стояла тишина. Еж разъезжал по торговым делам со своими машинками для стрижки, у сестры Доротеи была дневная смена, стало быть, ее с шести не было дома, а фрау Цайдлер, когда вскоре после восьми принесли почту, еще лежала в постели.
Я тотчас пересмотрел корреспонденцию, для себя ничего не нашел — с последнего письма Марии прошло всего два дня, — зато сразу же обнаружил местное письмо и несомненный почерк доктора Вернера на нем.
Сперва я положил письмо к остальным, пришедшим на имя Цайдлеров и Мюнцера, вернулся к себе и дождался, пока Цайдлерша выйдет в коридор, передаст съемщику его письмо, пройдет на кухню и, наконец, вернется к себе в спальню, чтобы от силы через десять минут покинуть квартиру и дом, ибо в девять начинался ее рабочий день у Маннесмана.
Для верности Оскар и еще подождал, с нарочитой медлительностью оделся, почистил ногти, сохраняя при этом внешнее спокойствие, и лишь тогда приступил к решительным действиям. Я прошел в кухню, водрузил на большую горелку трехконфорочной плиты алюминиевую кастрюльку, до половины налитую водой, сперва пустил газ по максимуму, потом же, когда от воды повалил пар, закрутил до минимума, двумя шагами, тщательно скрывая свои мысли и по возможности не отвлекаясь от своих действий, очутился перед дверью сестры Доротеи, схватил письмо, которое Цайдлерша на половину подсунула под застекленную дверь, вновь очутился на кухне и осторожно держал конверт обратной стороной над паром до тех пор, пока смог открыть его, не повредив при этом. Но прежде, чем Оскар осмелился подержать над паром письмо доктора Э. Вернера, он, конечно же, погасил газ. Послание доктора я прочел не в кухне, а лежа у себя на постели. Поначалу я уже готов был испытать разочарование, ибо ни обращение, ни завершающая формулировка ничего мне не сообщали об отношениях между сестрой и врачом.
«Дорогая фройляйн Доротея!» начиналось письмо и «Преданный вам Эрих Вернер».
Кроме того, я и при чтении основного текста не обнаружил ни одного ласкового слова. Просто Вернер сожалел, что не сумел накануне поговорить с сестрой Доротеей, хотя и видел ее мельком перед дверью в Частное мужское отделение. Но по причинам совершенно непонятным сестра Доротея немедля развернулась, когда увидела доктора беседующим с сестрой Беатой, — другими словами, с подругой Доротеи. И теперь доктор Вернер желал бы объясниться, ибо разговор, который он вел с сестрой Беатой, носил чисто деловой характер. Как ей, сестре Доротее, без сомнения известно, он неизменно прилагает усилия, чтобы сохранить дистанцию между собой и слегка необузданной сестрой Беатой. Она, Доротея, которая хорошо знает сестру Беату, должна понять, что это задача не из легких, ибо сестра Беата порой чересчур откровенно выставляет напоказ свои чувства, хотя он, д-р Вернер, на них и не отвечает. Последняя фраза письма гласила: «Поверьте мне, что вы всегда сможете переговорить со мной». Несмотря на формальность, холодность и даже высокомерие этих строк, я в конце концов без труда расшифровал стиль доктора Вернера и воспринял письмо — что вообще и составляло его смысл как пламенное признание в любви.
Я автоматически засунул письмо в конверт, забыв про все и всяческие меры предосторожности, полоску клея, по которой ранее провел, возможно, своим языком доктор Вернер, я на сей раз увлажнил языком Оскара, потом начал смеяться, потом, все еще смеясь, ударил себя ладонью по лбу и по затылку, пока в ходе этого хлопанья мне не удалось оторвать правую руку от Оскарова лба, переложить ее на дверную ручку, открыть дверь, выйти в коридор и наполовину упрятать письмо доктора Вернера под ту дверь, которая пластинами из серой фанеры и матового стекла преграждала доступ в хорошо мне известные покои сестры Доротеи.
Я еще сидел на корточках, я еще, возможно, придерживал одним, а то и двумя пальцами письмо, но тут из комнаты на другом конце коридора донесся голос господина Мюнцера. Я сумел различить каждое слово этого замедленного, как бы предназначенного для записи призыва:
— Ах, дорогой господин, вы не могли бы принести мне немножко воды?
Я выпрямился, решив, что Мюнцер, наверное, заболел, но тотчас понял, что человек за дверью отнюдь не болен, а Оскар просто внушает себе, что человек болен, чтобы иметь повод принести соседу воды, ибо обычный, ничем не мотивированный призыв никогда на свете не заманил бы меня в комнату совершенно незнакомого человека.
Сперва я хотел принести ему ту самую, еще не остывшую воду в алюминиевой кастрюльке, которая помогла мне вскрыть письмо доктора Вернера. Потом я все же вылил использованную воду в раковину, налил в кастрюльку свежей и понес ее к той двери, за которой обитал голос господина Мюнцера, жаждущего меня и воды или, может, только воды.
Оскар постучал, вошел и тотчас наткнулся на столь характерный для Клеппа запах. Если я назову испарения его тела кисловатыми, я тем самым скрою ее ничуть не менее ярко выраженную сладкую субстанцию. Так, к примеру, у Клеппового запаха не было решительно ничего общего с запахом уксуса в комнатке сестры Доротеи. Сказать «кисло-сладкий» тоже было бы ошибкой. Вышеупомянутый господин Мюнцер, он же Клепп, как я сегодня его называю, тучно-ленивый, но при всем том не неподвижный, потливый, суеверный, немытый и, однако, не опустившийся, никак не могущий спокойно умереть флейтист и джазовый кларнетист, издавал и по сей день издает запах трупа, который не в силах отказаться от курения сигарет, сосания мятных лепешек и благоухания чесноком. Так пахло от него уже в те времена, так пахнет от него и по сей день, когда, влача за собой дух жизнелюбия и бренности, он набрасывается на меня в часы посещений, чтобы затем, сопроводив свой уход множеством церемоний, которые сулят неизбежное возвращение, вынудить Бруно тотчас распахнуть окна и двери и устроить хороший сквозняк.
Сегодня в постели лежит Оскар. Тогда в квартире Цайдлера я застал Клеппа на останках постели. Он разлагался при отменном настроении и хранил вблизи от старомодной, несколько барочного вида спиртовки добрую дюжину пакетиков спагетти, банок оливкового масла, томатной пасты в тюбиках, сырой, комковатой соли на газетной бумаге и ящика бутылочного, темного, как выяснилось впоследствии, пива. В пустые бутылки он мочился, не вставая с постели, затем — как мне доверительно сообщили спустя часок — затыкал пробкой зеленоватые емкости, точно соответствующие его потребностям, и тщательно отделял их от бутылок еще в полном смысле слова пивных, чтобы при пробуждении жажды обитатель постели не подвергал себя риску перепутать. Хотя проточная вода в комнате имелась — при известной доле предприимчивости Клепп вполне мог бы мочиться в раковину, — он был слишком ленив или, вернее сказать, слишком мешал самому себе встать, чтобы покинуть ценой таких усилий продавленную постель и принести себе в кастрюльке из-под спагетти чистой воды.