Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размышляя над всем этим, он усмехался и задавался вопросом: есть ли у других художников или людей искусства секрет, подобный его собственному? Уж не все ли они аналогичным образом благословлены и прокляты? Он этого не знал и узнать не стремился. Мы можем уважать другого человека и даже восхищаться им, но никогда по-настоящему его не узнаем. Ну и ладно.
Шли годы, десятилетия. Он уехал из родного городка в Новой Англии и перебрался в Нью-Йорк. Смело — так, будто заранее был уверен в успехе, начал выставлять свои работы: коллажи, барельефы, холсты; некоторые поражали размерами, будучи ничуть не меньше знаменитой «Герники» Пикассо. Его имя довольно быстро обрело известность, а его творчество окрестили «спорным» и «противоречивым». На него, молодого человека двадцати с небольшим лет, посыпались премии, награды и гранты. Немного пообщавшись с критиками, широкой публикой и журналистами, он приобрел себе репутацию человека скрытного и замкнутого, ведущего уединенный образ жизни — чуть ли не отшельника, который плохо идет на контакт с представителями средств массовой информации. Это нисколько его не задевало. Возможно, потому, что он никогда об этом не думал, ему удалось завоевать уважение коллег-художников — по крайней мере некоторых из них. Он не был человеком тусовки, модным художником в общепринятом смысле слова, зато его работы с удивительной, прямо волшебной быстротой вошли в моду, отчего, кстати сказать, цены на них невероятно подскочили. Критики, используя все имевшиеся в их арсенале профессиональные словечки и штампы, характеризовали его творчество как примитивное, но мощное! Основанное на инстинктах и подсознании! Волнующее! Пробирающее до мозга костей! И ко всему прочему как загадочное и мистическое! Ему же собственные выставки казались выставками произведений другого человека — более молодого и наивного, а восторженные и щедрые эпитеты, которые расточали в его адрес критики, слишком цветистыми и надуманными.
Обласканный прессой, он, старательно скрывая смущение или торжество — как знать? — внимательно выслушивал все, что ему говорили, а потом, опустив глаза и поглаживая себя по подбородку, отвечал: «Благодарю вас! Большое всем вам спасибо».
Говорите все, что вам вздумается, — в конце концов, это принадлежит вам не в меньшей степени, чем мне.
Удивительно, но факт: в жизни он ни в коем случае не был только художником. Он был самым обыкновенным человеком, мужчиной — обывателем, имевшим, как и большинство граждан, свои собственные, хотя и не слишком сильно выраженные, политические пристрастия. Он, если угодно, даже спортсменом был, тоже, впрочем, самым обыкновенным — занимался теннисом, бегом трусцой, но рекордов не ставил. Он любил нескольких женшин, а когда ему исполнилось тридцать, даже отважился на такой решительный шаг, как женитьба, чтобы по примеру прочих стать мужем и отцом. Болезнь не слишком омрачала его жизнь. Внешне он казался вполне здоровым, если не принимать во внимание шрамы на коже, временное покраснение и припухлость лица и перепады настроения, которые вполне можно было объяснить особенностями его характера. Когда начиналось обострение, он запирался в мастерской и расправлялся с этими штучками так, как делал уже тысячу раз. В это время никто не смел заходить и тревожить его — даже жена. С самого начала он заявил ей: Мы любим друг друга, но понять друг друга до конца не сможем никогда. Поэтому не пытайся ничего понять, а прими меня таким, какой я есть.
Разумеется, она не стала спорить. Она была женой художника, а не художником.
Годы, десятилетия. Теперь ему за семьдесят, он седовласый старец, которого, похоже, больше всего поражает факт собственного существования. Кто это такой? Я?! Л-а-а — ну-ну! В честь пятидесятилетия его творческой деятельности устроена ретроспективная выставка. Надев тонированные очки, бесформенную шляпу и обноски, которые полностью изменили его облик, зимним днем он, никем не узнанный, зашел в музей. «Билет со скидкой? — А как же!» Он волновался, сердце сильно билось, хотя, казалось бы, с чего? Он видел, как развешивали экспозицию, знал работы, которые все до одной прошли через его руки и были частью его самого. Карьера уже закончена или почти закончена. На ретроспективной выставке, организованной старейшим музеем в расположенном на побережье северном городе, представлено более двухсот его работ — этих странных коллажей-барельефов, сделавших его знаменитым. Для того чтобы их развесить, музей освободил полдюжины залов с ослепительно белыми стенами.
Как это все случилось? И почему? — вечный вопрос, который он давно перестал себе задавать.
Пестрая толпа людей, переходивших из зала в зал, оказалась больше, чем можно было предположить, и первым чувством, какое он испытал, был приступ неконтролируемого страха. Кто все эти люди? Праздные зеваки? Туристы? Почему они пришли в холодный будний день на такую экзотическую, необычную выставку, как будто у них нет дела поважнее? Он слышал обрывки чужой речи — немецкой, итальянской? Он исподволь посматривал на посетителей, напряженно вслушивался в их разговоры и не узнавал себя: ему всегда было наплевать, как воспринимают его творчество другие люди. А уж теперь, когда он дожил до глубоких седин, удивить его чем-либо или тронуть почти невозможно…
Довольно скоро, а время, он знал, летит безудержно, ему стукнет восемьдесят. Эти штучки все еще продолжали появляться у него, но в последнее время тревожили реже и сопровождались не таким сильным, как прежде, воспалением. Ему не хотелось думать о том, что они, как и он, тоже стареют, вырабатываются, изнашиваются, — но, судя по всему, так и было. Иногда проходил целый год, прежде чем новая вспышка давала о себе знать. Соответственно уменьшалось количество его работ.
Медленно, слегка прихрамывая — хромота появилась совсем недавно, он прошел в зал, открывавший экспозицию. Ранние работы. Как же задрожали у него руки, когда он вошел в этот зал, как наэлектризовался вокруг воздух — словно перед сильнейшей грозой! Он не сомневался, что это не было плодом его воображения — так все было на самом деле. Он принялся сквозь стеклышки очков рассматривать эти штучки, самым загадочным и странным образом перевоплотившиеся в произведения искусства. Он до того разволновался, что у него закружилась голова и ему стало нечем дышать. Он вдруг подумал, что не имел права бесстыдно выставлять себя и отходы своего организма на всеобщее обозрение. В этом было нечто циничное, безнравственное, даже непристойное. С другой стороны, кто может сказать, что он нарушил нормы морали, если о подноготной его творчества ничего никому не известно? Кто в таком случае вправе его судить?
Успокоившись, он пошел по залам музея, как по собственной жизни. Шел и думал, что никаких особенных чувств при этом не испытывает.