Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ноябрь — декабрь 1939 года подтвердили худшие опасения Хармса. Известие о начале финской войны привело к тому, что люди бросились в сберкассы и магазины. Очень быстро из сберкасс вкладчики изъяли практически все деньги, хранившиеся у них на счетах, в результате чего в городе возник избыток денежной наличности, цены на рынках резко подскочили. Одновременно из магазинов исчезли мука, сахар, соль, спички, мыло, крупы — словом, все товары, которые подлежали длительному хранению. Ажиотаж с их скупкой сильно напоминал ситуацию в сельском магазине через час после известия о войне, описанную В. Войновичем в романе про Ивана Чонкина.
Первая половина 1940 года прошла под знаком продолжающегося серьезнейшего творческого кризиса. Весной были написаны еще два «трактата» («1. Мир, которого нет…» и «I. О Существовании»), развивающие онтологические представления Хармса, основывающиеся на троичности: «это» — «препятствие» — «то». В первом случае Хармс накладывает эту троичность на пространственно-временные отношения и делает вывод:
«54….существование вселенной, образованное пространством, временем и их препятствием, выражается материей. 55. Материя свидетельствует нам о времени. 56. Материя же свидетельствует нам о пространстве». Во втором «трактате» онтологическая троичность накладывается на фигуру креста, где левая часть горизонтального отрезка символизирует один тип существования («это» в терминологии Я. С. Друскина, которой и пользуется Хармс), правая — другой («то»), а разделяющий их вертикальный отрезок символизирует собой разделяющее их препятствие или «черту раздела». В терминах Друскина — «не „это“ и не „то“».
Думается, что и сам Хармс воспринимал подобные «философские» упражнения исключительно как своего рода интеллектуальную тренировку. Главным для него, конечно, по-прежнему было художественное творчество, а не подобные статьи и «трактаты». А ничего не получалось.
Одиннадцатого марта 1940 года Хармс в полном расстройстве записал в дневнике:
«В псалмах Давида есть много утешений на разные случаи, но человек, обнаруживший в себе полное отсутствие таланта, утешений не найдет, даже в псалмах Давида».
Единственное, что хоть относительно могло порадовать Хармса, — это продолжение публикаций детских произведений. В журнале «Чиж» в 1940 году было опубликовано шесть его вещей. Оставалось только внушать самому себе. «Бога ради, не обращай ни на кого внимания и иди себе спокойно своим путем.
Полное отсутствие советов — вот тебе твой девиз.
Всем не угодишь.
Угоди себе — и ты угодишь всем», — пишет он 12 апреля.
В начале мая состоялось личное знакомство Хармса с Анной Ахматовой. О нем мы знаем по рассказу самой Ахматовой Лидии Чуковской 9 мая, который последняя записала на следующий день:
«…очень мило рассказала о нашем Данииле Ивановиче; она познакомилась с ним на днях, и он ей понравился.
— Он мне сказал, что, по его убеждению, гений должен обладать тремя свойствами: ясновидением, властностью и толковостью. Хлебников обладал ясновидением, но не обладал толковостью и властностью. Я прочитала ему „Путем всея земли“. Он сказал: да, властность у вас, пожалуй, есть, но вот толковости мало».
Из всех упомянутых качеств, судя по воспоминаниям В. Петрова, Хармс важнейшим считал именно властность, так что можно сделать вывод, что его отзыв об Ахматовой был в высшей степени комплиментарным. Властность, со слов Петрова, он понимал так:
«Писатель, по его убеждению, должен поставить читателей перед такой непререкаемой очевидностью, чтобы те не смели и пикнуть против нее. Он взял пример из прочитанного нами обоими романа Авдотьи Панаевой „Семейство Тальниковых“. Там по ходу действия автору потребовалось изобразить, как один человек сошел с ума. Сделано это так: человек приходит на званый вечер. Гости давно уже в сборе. Человек остается в пустой прихожей, снимает с вешалки все шубы, пальто и салопы, несет и аккуратно складывает их в угол, а на вешалке оставляет одну только свою шинель. Она висит одиноко и отчужденно. Сумасшествие показано, таким образом, при помощи неброской, но вместе с тем неожиданной детали, которая обретает ряд различных, часто параллельных, а часто перебивающих друг друга смыслов. Она — как микрокосм, в котором отражена закономерность мира, создаваемого в романе».
Конечно, интерес Хармса к данной сцене должен быть оценен в контексте его штудий в области изображений сумасшествия в литературе. А если предположить, что Петров действительно опирался на реальные слова Хармса, описывая смысловую структуру романа А. Панаевой, то нельзя не заметить, насколько близко это объяснение концепции «столкновения смыслов», о котором писалось еще в обэриутской декларации 1928 года.
Надо сказать, что Ахматова долгое время была убеждена в том, что обэриуты негативно относятся к ней и к ее поэзии. На самом же деле это было вовсе не так. Пожалуй, только к Заболоцкому это относилось в полной мере; впрочем, и Ахматова, по свидетельству той же Л. К. Чуковской, испытывала к поэзии Заболоцкого негативные чувства. Дело в том, что в поэзии Заболоцкого Ахматова инстинктивно чувствовала «мужской шовинизм», что приводило ее в ярость. Чуковская вспоминала, как она реагировала на стихотворение Заболоцкого «Старая актриса», написанное в 1956 году (запись в дневнике от 27 января 1957 года):
«Она (Ахматова. — А. К.) вычитала в этом стихотворении нечто такое, чего, на мой взгляд, там и в помине нет:
— Над кем он смеется? Над старухой, у которой известь в мозгу? Над болезнью? Он убежден, что женщин нельзя подпускать к искусству — вот в чем идея! Да, да, там написано черным по белому, что женщин нельзя подпускать к искусству! Не спорьте! И какие натяжки: у девяностолетней старухи — десятилетняя племянница. Когда поэт высказывает ложную мысль, — он неизбежно провирается в изображении быта.
Она не давала отвечать, она была в бешенстве. Другого слова я не подберу».
Разумеется, ничего подобного в стихотворении «Старая актриса» нет. Это — произведение о том, что делает с человеком время, о том, как порой трагично не совпадают самоощущение старого человека, думающего, что время как бы застыло, и взгляд на него со стороны… Правда, впоследствии Чуковская цитирует слова Слуцкого, который говорил ей о Заболоцком: «Николай Алексеевич полагал, что искусство — не бабье дело». Однако у самого Заболоцкого ничего подобного мы не находим, и к подобным словам следует относиться с осторожностью.
Что же касается Хармса, то он, составляя еще в 1925 году список «стихи наизустные мною», включил туда два стихотворения Ахматовой: «Цветов и неживых вещей…» и «Двадцать первое…». А Ахматова ценила его прозу: «Он был очень талантливый. Ему удавалось то, что почти никому не удается, — так называемая проза двадцатого века: когда описывают, скажем, как герой вышел на улицу и вдруг полетел по воздуху. Ни у кого он не летит, а у Хармса летит».
И Введенский относился к Ахматовой далеко не негативно. Известно, в частности, по свидетельству художницы Е. В. Сафоновой, переданном М. Мейлахом, что Введенский цитировал строки из фрагмента «Реквиема» Ахматовой «И упало каменное слово…», опубликованного в 1940 году в сборнике «Из шести книг», разумеется, без заглавия «Приговор», причем это цитирование доказывало, что он прекрасно понимал, какой именно сюжет стоит за этим текстом. «У меня сегодня много дел, — говорил Введенский. — Сходить в прокуратуру, отнести передачу…»