Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После Терезина в Праге осталось совсем мало евреев. И потому Петра любопытствовала о своем еврейском происхождении. И, согласившись принять гостей-экскурсантов, она попросила, чтобы с ней поселили еврейскую девочку. Так моя мама оказалась у нее. Моя мама тоже еврейка. Потом мама и Петра переписывались. В 1968 году, когда в Прагу вошли русские, Петра приехала в Лондон. Она жила в маминой семье. Через год русские объявили, что всем чехам, живущим за границей, дается три недели на то, чтобы решить, возвращаются они или нет. Если они хотят вновь увидеть своих родных, им придется вернуться сейчас. И Петра вернулась.
Вот вам два факта из жизни Петры. Она никогда не состояла в Коммунистической партии. Это первый факт. А вот второй. Она предпочитала пьесы Вацлава Гавела романам Милана Кундеры потому, что Кундера уехал из Чехословакии в семьдесят пятом. Он предал сопротивление. Но Петра решила вернуться домой в шестьдесят девятом вовсе не потому, что хотела участвовать в борьбе. И не потому, что верила в идеалы коммунистов. В шестьдесят девятом в Лондоне ее парень порвал с ней. Вот почему она вернулась. Потом она всегда считала, что вернулась, потому что не могла бросить семью. Не могла бросить свое еврейское наследие. Должна была так поступить, поступить правильно. Так объясняла себе Петра.
Но вот вам другое объяснение, менее романтическое и более приземленное. В Лондоне Петра перебивалась случайной работой. В Праге мама Петры нашла ей работу в американском посольстве. Там платили регулярную зарплату. Очень неплохую зарплату. На эту зарплату Петра могла себе позволить снимать квартиру в Еврейском квартале.[4]Она всегда мечтала жить в Еврейском квартале. Не только по религиозным причинам. Петра любила art nouveau. Да-да, Петра, которая носила узкие тертые джинсы, ярко-голубые носки из синтетики и черные туфли, тисненые под змеиную кожу, эта самая Петра желала жить в изяществе. Ее восхищал ажурный узор балюстрад Еврейского города, цветочные орнаменты потолочной лепнины.
У Петры были две причины вернуться в Прагу. Обе причины не очевидны. Она вернулась из-за любви к интерьерам начала двадцатого века. И из-за того, что ее бросил мужчина.
— Да да, да, да да, — сказала Анджали.
— Тебе нравится? — спросила Нана. — Тебе правда?..
— Да, да-а, — Анджали сделала утвердительный жест и, взмахнув рукой, зацепила стакан, в котором раньше была водка с тоником. Стакан качнулся, но устоял.
Я рассказывал, как выглядит Анджали? По-моему, нет. Я описывал ее косметику, а не одежду.
Анджали была худощава, невысока, смугловата. В одежде она смешивала клубный и спортивный стиль. Обычно на ней была старая джинсовая куртка, которую она носила с пятнадцати лет, красные кроссовки “Перри Эллис” с черной отделкой. Нос пересекала цепочка веснушек. Она часто носила серебряный браслет. На щеках были бледно-сиреневые следы от юношеских прыщей. Посередине спины, у позвоночника, была родинка.
Эта родинка еще успеет надоесть Нане.
Но я забегаю вперед.
— По-моему, Мис иногда — совсем немножко — слишком какой-то запрограммированный, — сказала Нана.
— Это небоскребы, что ли? — спросила Анджали.
— Нет, небоскребы классные.
— А, да.
— Они такие суровые.
— Мне нравится этот небоскреб, ну, на Фридрихштрассе, он такой красивый.
— Который весь из стекла?
— Ага, он самый.
— Да, он прекрасен, — ответила Нана.
Как видите, они говорили об архитектуре. О высоких интеллектуальных материях. Моше тоже там был. Он просто не включался в разговор. Он выключился из него. Развалившись на красном кожаном диване, рядом с двухфутовой стеклянной трубой с помятыми белыми лилиями, Моше помалкивал. Он тихонько поедал порцию японской смеси за шесть с половиной фунтов, любезно выданную в белой фарфоровой мисочке владельцами бара “мойбар” в отеле “мойотель”. Ну уж точно не “мой”, подумал Моше, ни хрена не мой. Моше не стал бы назначать цены в шесть пятьдесят за порцию. Это выходило за пределы возможностей его кошелька.
Он продолжал молча жевать.
Пока Анджали и Нана знакомились все ближе.
— Пмойму самое любопытное, — сказала Нана, — это интрнацнальность формы. Пмойму они были правы, когда назвали свой стиль интрнацнальным. Ну тоись обычно считают, что “Баухаус” — это только, ну, только в Берлине можно. А ведь потом Мис ван дер Роэ в Нью-Йорке делал такие же проекты. Так что Берлин тут ни при чем. Главное — форма.
Анджали кивнула. Ей вообще нравилось узнавать новое. Ей нравилась новая симпатичная подружка Моше и ее заумные монологи. Даже забавно, до чего она умная.
— А как же крыши? — спросила Анджали.
— То есть? — переспросила Нана.
— Ну, мне казалось, там была какая-то чисто немецкая причина.
— А, плоские крыши? Война островерхим крышам?
— Ага.
— О, это просто ужас, — сказала Нана. — Ненавижу. Это все от коммунизма.
— От коммунизма?
— Они считали, что островерхие крыши напоминают корону. Поэтому они делали все свои крыши плоскими.
— Из-за корон?
— Ну.
— Но если, — спросила Анджали, — что если пойдет дождь? Как тогда?
— Вот именно, — сказала Нана, — вот именно.
Она кивнула. Ей нравилась эта девушка. Ей нравилась симпатичная знакомая Моше. Даже забавно, до чего она умная.
— А еще Мис не любил полузадернутые шторы, — сказала Нана. — Он считал, что шторы должны быть или открыты, или закрыты. В Сигрэм-билдинге, в Нью-Йорке, жалюзи на два положения. В небоскребе. Все стали жаловаться, и Мису пришлось пойти на компромисс. Он добавил третье положение. Посередине.
— Всего три положения? — спросила Анджали.
— Вот-вот, — сказала Нана. — Вот-вот.
У меня есть простая теория про роман Наны и Моше. Вот она. Их роман не был романтическим. Точнее, он не был обычным романтическим романом.
Например, одним из существенных элементов обыденной концепции романа является то, что он отделяет пару от всех остальных. Роман — противоположность дружбы.
Друзья часто этим недовольны. “Стейси, — говорят они, — совсем меня забросила. Только с Хендерсоном и видится”. Сама же Стейси, однако, считает, что ее друзья слишком прилипчивы. Возможно, это слишком абстрактный пример. Да, так оно и есть. Давайте добавим в него немного конкретики. Стейси самоотверженно борется со своей шепелявостью. Поэтому она говорит медленнее, чем все остальные. На правой руке она носит три разноцветных браслетика на дружбу. Ее возлюбленный Хендерсон моложе ее, и Стейси это смущает. Ей девятнадцать. Ему шестнадцать.