воле Божьей, но, несмотря на это, многие крестьяне решили обороняться и бросали камни в меня, в других ветеринаров, в сотрудников трупоперевозки; они брали пример с Давида, который бросал камни в великана Голиафа, и я не мог их винить, сначала люди выбирали самооборону и только потом опускались на колени, и я подумал о преподобном Хорремане, который был единственным, кто проповедовал физическое насилие, потому что сам держал лошадей; он провозгласил в своей проповеди, что мы должны что-то сделать со страданиями животных, с этим вопиющим нарушением этики, он считал приказ о забое первым признаком самоуничтожения, и в некоторых случаях он оказался прав, так и вышло с тем фермером, и я видел во сне, как он свисал с башни, а ты, ты стояла так ужасно высоко на ее краю, и я знал, что это безумие, все это время я знал, что твое желание летать – безумие, ты разобьешься о плитку во дворе, моя дорогая, ты просто разобьешься, и я слышал, как ты в шутку, но пугающе, вместо строчки
«поймай меня, если сможешь» пела
«пусти меня, если сможешь, ты все равно не посмеешь меня удержать», и я хотел закричать, что никогда тебя не отпущу, в то же время я знал, что это будет ложь, а ты в своей ветровке стояла и ждала, что я тебя успокою, но я не смог, а затем ты демонстративно развела руки, в знак последней надежды и в то же время – последней угрозы, но с моих губ по-прежнему не сорвалось ни звука, хотя я знал, что смогу тебя успокоить, хоть и всего лишь на мгновение; нет, я хорошо знал свои реплики, я чертовски хорошо их знал, и это было бы так легко, и я добавил бы в них несколько строк трехсотого гимна из «Сборника церковных песен», потому что ты бы его узнала:
«Я не оставлю тебя, я останусь с тобой, пока не вострубят трубы, с высоты и со всех сторон окружат нас тысячи голосов, и будет сказано «аминь», и не останется ничего, кроме песни, Господь, спор улажен, я не оставлю тебя, пока не исполнится что начертано». И ты бы сбросила свои крылья и освободилась от желания летать, я бы стащил тебя краном с башни для силоса, но я ничего не сказал, я не мог ничего сказать, и когда я проснулся, то подумал о песне Леонарда Коэна Ain’t No Cure For Love[14], и насколько это правда. И когда ты взлетела, я все еще надеялся, что ты победишь гравитацию, оспоришь закон Ньютона, но ты упадешь, хотя это было не единственное, что меня беспокоило: с тех пор в моих снах появилась публика, она сидела на шатких садовых креслах на гравии, смотрела и аплодировала во всех отвратительных местах, в тех местах, где большинство людей выдохнуло бы или закрыло глаза; эта публика была моей матерью, у нее всегда был дар реагировать, когда не нужно, и молчать – когда нужно, но в моем кошмаре она превзошла саму себя: она была главной причиной, по которой я не мог тебе солгать – она не раз повторяла, что если заметит, что я вру, то отрежет мне язык картофелечисткой, как она срезала с клубней ростки, и я воображал свой язык в корзине для очисток, воображал, как снова и снова пробую на вкус сахарную пудру, жир с блинов, и у меня ничего не выходит; я не мог лгать, потому что знал, что причиню тебе боль, и она будет сильнее, чем тебе нанесет падение с башни, поэтому я позволил тебе упасть, я позволил тебе рухнуть, а ты кричала, что ты самолет, что ты долетишь до Нью-Йорка, в Город, который никогда не спит, и процитировала еще одну строчку из альбома Live in New York Лори Андерсон, партнерши Лу Рида, она записала его примерно через десять дней после теракта 11 сентября, песня была в основном об атаке, и фермер внезапно открыл глаза и начал рыдать; на самом деле он рыдал из-за моей дорогой питомицы, из-за моего разбившегося небесного создания, которое лежало в осколках на земле.
8
Ты знала это наверняка: ты странная, но не настолько странная, чтобы не замечать этого за собой, потому что только настоящие сумасшедшие не замечают за собой странностей. Ты знала, что ты чудна́я и необычная, и в то же время у тебя были хорошие манеры, ты очень правильно говорила и продолжала обращаться ко мне на «вы», хотя я это ненавидел, это создавало между нами дистанцию, а я не хотел остаться в твоей жизни просто каким-то дядюшкой, прохожим, который слишком в ней задержался, я хотел слиться с тобой и не мог, пока ты продолжала говорить мне «вы», и ты правда пыталась это изменить, но мешала вежливость, но все же иногда ты вела себя с другими высокомерно – не потому, что была такой, а из самозащиты, и тогда я вспоминал слова Горация: «Только Бог может превратить низшее в высшее; унизить гордых и осветить то, что скрывалось во тьме». Ты была одновременно и светлой, и темной, и взрослой, и маленькой, ты словно опытная актриса быстро адаптировалась к сценарию повседневной жизни, перемещалась среди жителей деревни и своих одноклассников, и, даже не глядя на них, знала, как выставить себя в лучшем свете, показать то, чего от тебя ждали, поэтому ты говорила: «Курт, часто дело не в том, кто ты есть, а в том, кем тебя хотят видеть». Итак, ты играла хорошую дочку, милую и веселую лучшую подругу, прелестную деревенскую девушку, мою небесную избранницу, талантливого музыканта, и у тебя хорошо получалось, должен тебе сказать, ты была превосходна, но я слишком часто замечал прозрачную бездну, что скрывалась за твоим актерствующим «я», бесконечную пустоту: она иногда овладевала тобой, когда ты сидела у меня на коленях на краю кузова, и тебе хотелось заползти внутрь меня, чтобы наполниться самой, и твой взгляд чаще бывал направлен вовне, и я замечал, что ты много говорила о песнях, книгах и фильмах, но мало о самой себе, о жизни с братом и папой, и двадцать третьего июля я решил показать тебе мой дом; Камиллия гостила у сестры в Испании, и дома были только дети, мой старший был на два года старше тебя, и я тогда не мог предвидеть, что между вами что-то вспыхнет, что я преподнесу тебе нового Лягушонка на