Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо его, расслабленное, почти утратившее мимику, было точно отпечатанным на пишущей машинке, в которую нарочно не заправили ленту, в два слоя, и вот теперь из-под него выдернули копирку и там, у себя, изучают результаты.
А. (разглядывает картинки на экране): Они другие. Видишь, как они испортились?
Х. (не глядя): Такие же, как были.
А.: Ты даже не смотришь. Если бы посмотрел, то увидел — они испортились.
Х. (не глядя): Может быть, это не они испортились. Может быть, это ты испортился. Второе вероятней.
А.: Они испортились, я испортился. Ты думаешь, одно исключает другое? Напротив. Все вещи портятся, и я, и эти куклы.
Х.: Они и прежде были не фонтан.
А.: Во всяком случае, в них была жизнь.
Х.: Если не ошибаюсь, они всегда выглядели мёртвыми.
А.: Раньше они выглядели так, словно прикидывались мёртвыми. А теперь уже не прикидываются, а как будто по правде умерли.
Х.: Но и тогда, и после их делали из полихлорвинила.
А.: Ты бы лучше на них посмотрел.
Х. (смотрит на экран): Ну, посмотрел. Ничего не замечаю особенного.
А.: Вот именно.
голос за кадром
— в один прекрасный день все вещи оказались испорченными. Старые вещи испортились от старости, новые вещи производились уже изначально испорченными, и невозможно было отличить их друг от друга. Всё никуда не годилось. Ни одной хорошей, неиспортившейся вещи не осталось, и невозможно было увидеть и понять, каковы они были прежде. Так продолжалось и продолжалось до тех пор, пока в мире что-то оставалось.
В одной сказке Андерсена вещи, пока были невелики, играли в людей, после выросли и перестали прикидываться.
В одном переводном рассказе главный герой просит милостыню в подземных переходах, пока не наберёт достаточно денег, чтобы купить свежую газету, потому что всегда хочет быть в курсе событий. Покупает и уходит.
В одном фильме рассказывается история двух шле- милей, которые проводили время за игрой в шашки, а поскольку шашек у них не было, то они использовали для этого шахматы, в которые играть не умели. В конце концов, какой-то добрый человек, проникшись к ним сочувствием, дарит им настоящие шашки. Шлемили ужасно радуются, берут шашки и играют ими в «конницу Чапаева».
В одном фантастическом рассказе существовал агрегат по измерению времени при помощи сигаретного пепла. Это позволяло судить не только о длительности, но и об интенсивности существования. Полученные порции пепла прессуются и складываются в специальном хранилище. Ведь если существует небесная канцелярия,
то логично предположить, что где-нибудь есть и небесный колумбарий.
В одном сне А. привиделось, что её тело — это две переплетённые змеи. Вот они разъединились и поползли, каждая в свою сторону. Вместо одной А. стало две змеи. Ни одна из них не была А. в собственном смысле, да и не было у А. никакого такого собственного смысла, а у любой из двух змей, образовавшихся на её месте, он был. Так она ползла в разные стороны и ползла, пока не проснулась.
… император Цинь Шихуан, когда-то провозгласивший: «пусть цветут сто цветов, пусть процветают сто школ».
Сто цветов процвели и начали так ужасно браниться друг на друга и на императора, что тот в конце концов учредил диктатуру и остаток дней провёл в обществе терракотовых статуй.
К. вернулась из Китая и рассказывает: терракотовая армия — самое дорогое и бессмысленное из всех развлечений, которыми их с супругом порадовал Китай. Большая часть солдат побилась, а у оставшихся вынули бронзовые копья, которыми они прежде были вооружены, так они и стоят, сжимая в вытянутой руке будто бы воображаемый хуй.
Водились такие в Донецкой области, К. рассказывал. Если в ветреную погоду выйти в чисто поле, то запросто можно столкнуться. Величиной с небольшого ребёнка лет десяти-одиннадцати, достаёт до середины груди, а бывают и постарше. Очень странное ощущение, когда находишься с ними рядом. Не свирепы, но и радушием не отличаются. Медленно шествуют мимо, лихо вворачивая в себя пыль, кусочки травы, мелкую каменную крошку — всё, что им под силу поднять. Когда ветер стихнет — исчезают бесследно, рассыпаясь на пыль и воздух, через какое-то время возникают в совершенно другом месте. Один раз такой маленький смерч, всего метр с кепкой ростом, подошёл близко-близко и что-то прошептал. Невозможно было разобрать. Невежественные люди полагают, что таким образом души умерших детей пытаются вернуть себе плоть.
Деревянная, лакированная, как будто облизанная языком гигантского дракона. С папиросную пачку величиной. Она не открывалась.
Не то чтобы она была заперта на ключ или с каким- нибудь секретом, нет. Она не открывалась в принципе. Цельный кусок дерева, покрытый чёрным лаком, лёгкий и полый. Там что-то гремело.
Что там может быть? — гадали и строили предположения. Что-нибудь очень ценное или, наоборот, крайне опасное. В шкатулке что-то гремело, и невозможно было выяснить, что именно. Это возбуждало любопытство.
И вы, конечно, не будете удивлены слишком сильно, узнав, как были разочарованы дети, не столько потому, что ничего ценного или опасного в шкатулке не содержалось (а был там маленький металлический шарик, который бойко выскочил из рук и покатился по полу сразу после того, как шкатулка была расколота), а, скорей, оттого, что поняли: вопрос был с самого начала поставлен неверно. Не «что там гремело», а «как оно там оказалось». И этот совершенно правильно поставленный вопрос так и остался без ответа.
Джеральдин Чаплин в средней руки мистическом триллере, истончившаяся, дегидрированная, с накрепко присушенной кожей, на которой трещинами и рельефами обозначены все мимические механизмы, пятьдесят с лишним лет приводившие зрителя в исступление ума. Напоминает хорошенькую мумию, с удивительной грацией движущую саму себя посредством исчезающе тонких тростей.
Чем старше она делается, тем крепче любит её плёнка, с тем, возможно, чтобы под конец целиком впитать в себя её черты, и тогда с той стороны не останется и горстки праха: как переводная картинка, отойдёт её образ, покривившись слегка в околоплодных водах, и навеки прилепится к экрану.
Преувеличенно опущенные уголки губ наводят на мысли не столько об античной маске трагедии, сколько о другой, скривившейся в гримасе непереносимой брезгливости. В нём что-то жабье, точно возникшее от воображаемого ощущения холодноватой скользкой пупырчатой кожи, которой даже ещё не коснулись. Как будто ужас, внушённый видом отвратительного существа, принуждает становиться похожим на него.