Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я. Кто же еще! — слишком громко сказал он.
Когда отворилась калитка и когда он подался вперед с тревожным чувством, что глянет сейчас в бездну, беспокойно заржал конь и, завернув к хозяину, крепко ударил оглоблей о стояк ворот. Хемет поспешно коснулся рукой жаркой морды коня. Потом он глянул в ту открывшуюся ему бездну двора и увидел и услышал там: покаянно сжавшуюся женщину, глубокую, чреватую какими-то жестокими звуками тишину, потому что звуков, присущих его спокойному двору, — погремывания цепи о конуру, приветственного повизгивания пса, радостного голоса жены, — не было и в помине.
Мелким спотыкающимся шагом он пошел по двору. А позади соседка Мавлиха отворила ворота и впустила коня, и конь теперь двигался тихонько за хозяином, чуткий в тишине и потемках. Хемет остановился, оглянулся.
— На третий день, как ты уехал, — заговорила Мавлиха, — Дония ходила на базар…
— Она дома?! — громко спросил он, и конь тревожно заржал, завозился в оглоблях.
— Дома, дома, — быстро сказала она. — А пришла ни жива ни мертва. Видала, говорит, на базаре Юсуфа, и он будто бы шел следом за ней. Ей с перепугу могло и померещиться, но наутро во дворе не оказалось собаки. А на другую ночь кто-то ходил по двору, а потом дергал дверь. Дония с тех пор ночует у нас, а я… зачем ему я, если он даже вздумает взломать дверь? Ведь ему Дония нужна, раз уж он воровал ее однажды…
— Дальше, — сказал Хемет, — что дальше?
— Сеновал поджег кто-то, — сказала она. — Потушили.
Только теперь, он, задним числом, вспомнил тот неясный запах, чуждый его двору, — запах горелого, — и снова ощущение засады, опасности, но теперь уже вкупе со злостью, ненависти охватило его.
Он распряг коня, привязал его к столбу, чтобы тот остыл после дороги, затем привел от соседей жену, уложил ее в постель и, погасив лампу, вышел в сени (в сенях он покурил и потом, на протяжении всей ночи, он несколько раз возвращался туда и, оставляя дверь полуоткрытой, курил, пряча цигарку в ладонях и не отрывая глаз от двора), взял в чулане ружье и пошел к забору, где густо, почти непролазно росли лопухи, — там он сел и застыл, положив ружье у бедра.
Открывалось небо — луна убегала от тучки и далеко откатилась, и теперь она как бы оглядывалась на пустоту вокруг себя. В белом густом свете он увидел угол сеновала, темный и суровый, и что-то укоризненное было в его печальной обугленности. Заржал Бегунец. Хемет поднялся, набрал в колодце воды и напоил коня, затем насыпал в корыто овса и занял прежнее место. Конура зияла черно. «Хороший был пес, — подумал он, — из чужих рук не брал еды». И он вообразил схватку человека и пса: человек, видимо, спрыгнул во двор и, когда пес кинулся на него, ударил чем-то тяжелым или, может, вцепился в глотку, если руки у него так сильны, и задушил. Видно, отчаяние, ослепленность двигали им, и, может, именно отчаяние и ослепленность привели его еще раз: ведь поджег он сарай в следующую ночь. Если ему не удастся то, что он задумал — украсть Донию, как это он проделал однажды, — а ему не удастся, пусть даже он приведет ватагу подобных себе башибузуков, — то он хотя бы захочет сильно напаскудить, ему обязательно захочется увидеть результаты своего злодейства…
К утру Хемет стал мерзнуть, но не покинул своего места и просидел, съежившись, до той поры, пока совсем не посветлело небо. Потом он поднялся и опять глянул на сарай, на обгорелый черный угол сеновала и вздрогнул, представив пожар и Бегунца в сарае. И хотя было светло, он пошел в конюшню и лег там на сене и уснул, уверенный, что при первом же тревожном ржании коня очнется и, если уж случится лихо, успеет вывести его из конюшни.
Когда Хемет проснулся, увидел яркий свет в раме настежь открытой двери и быстро вскочил и вышел из конюшни. В сенях кипел самовар, жена бренчала посудой в доме.
— Мне надо идти, — сказал он, войдя в дом. — Мне надо идти. И приду я не скоро.
Жена налила ему чаю, и он, стоя, выпил всю пиалу, обжигаясь, быстрыми глотками. Потом он опять глянул на жену. Она опустила глаза, но когда он двинулся к двери, сказала:
— Ты ружье повесил на место?
— Да, — сказал он, не задумываясь, и вышел на крыльцо.
Он шел унылыми пустынными улицами мимо облупленных, помеченных пулевыми язвочками, стен казенных зданий, магазинов и лабазов, небрежно и грубо заколоченных досками, которые уже начали внешне матереть под дождями и ветрами. Слишком уныл и пустынен был городочек, и ему подумалось, что, случись какое-нибудь насилие, городочек и не колыхнется от выстрелов, криков о помощи, и снова тревога коснулась Хемета, и он представил жену, вспомнил ее вопрос: «Ты ружье повесил на место?» — теперь он понимал значение ее вопроса, и это наполнило его гордостью и страхом.
Улица привела его на бывший конный базар, где теперь темно роился толкучий рынок, исполненный энергии и отваги до первых намеков на облаву, и он — в общем-то безучастный к купле-продаже — невольно приускорил шаг, совсем как раньше, как обычно он делал в предвкушении восхитительного движения среди гула и запахов.
Как бы окаймляя огромную груду копошащихся тел, стояли и ходили кто с решетом, кто с корзиной торговки пирожками. Он купил несколько пирожков и, присев в стороне, съел два или три, а остальные, завернув в бумагу, сунул в карман бешмета. Подумав, он еще купил пирожков и положил их в другой карман: если встретит сынишку, то они сядут где-нибудь у забора и поедят. Может быть, к тому времени пирожки не совсем остынут.
«Только бы успеть, — думал он, — только бы успеть увидеть его до того, как поймают. Он голоден, и он обязательно попадется. Только бы успеть».
Он вошел в толпу, несильно напирая плечом, и она подавалась и тут же смыкалась. В уши ему жужжали голоса: старуха подсовывала сшитое из домотканой скатерти женское платье, кто-то — бекешу, кто-то — хрусталь, и все в обмен на хлеб; ухватился за рукав прощелыжного вида человечек и стал шептать, что хорошо бы найти подводу и съездить